Васильев Борис Львович
Шрифт:
– Наоборот.
– На сей раз он усмехнулся скорее с грустью, нежели с жесткостью, столь свойственной ему.
– Странно, но я некоторое облегчение, что ли, от исповеди своей испытываю. А еще то странно, почему я именно вас, столь юного и безмятежного, личным исповедником выбрал. Да не в том суть, вероятно. Наверно, в том суть, что батюшка мой, в отчаяние впав, решил пепелище наше продать вместе с крепостными, родовое гнездо наше. Я воспротивился было, а он: "О сестрах думать изволь! Образование им дать достойное, замуж выдать прилично!" И - продал. Но вскорости понял, что погорячился, да с горя и помер, едва старшую сестру мою замуж пристроив. Средняя сестра в монастырь послушницей-черноризкой ушла, без вклада, а матушка да младшая - на моей совести теперь.
– Дорохов раскурил трубку, помолчал.
– А коли уж до конца исповедь доводить, так сначала бокалы наполните. Потому как, боюсь, узнав всю правду, вы от меня на другую сторону улицы переходить станете.
– Вот уж и не думаю даже, Руфин Иванович, - говорю.
– Я из тех русских, кои правды взыскуют, а не мифов, национальную самовлюбленность ласкающих.
Вино мы неторопливо пили, каждый о своем думал. Ну, Дорохов - понятно о чем, а я... Я не знаю, о чем думал. О том, пожалуй, что одиноки мы в толпе человеческой. Страшно, пугающе одиноки. Как пустынники в пустыне...
– Пенсион у батюшки невелик был, - неожиданно начал Руфин Иванович.
– А после смерти его и невеликость сия вдвое уменьшилась, поскольку дочери законами не предусматриваются. Стало быть, моя очередь пришла содержать их достойно. А как? От офицерской карьеры высшей волею отлучен. В чиновники идти? Так там воровать придется, иначе концы с концами никак не сойдутся. И я, подумав да рассудив, иную профессию себе выбрал.
Вдруг замолчал и уперся в меня ставшим враз колючим, выжидающим взглядом.
– Какую же, Руфин Иванович?
– спросил я, ни о чем не догадавшись, да, признаться, и не желая ни о чем догадываться.
– Я - профессиональный игрок, Олексин, - жестко, с вызовом сказал он. Дурачков богатых обдираю беспощадно, как липку, на что и существую, и матушку с сестрой безбедно содержу. А теперь уходите, пока опять к барьеру не подошли.
Растерялся я? Да, пожалуй, нет: что-то внутри меня готовым к этому признанию оказалось. Но - встал, руку через стол протянул и сказал:
– Я не чистоплюй, Руфин Иванович, хоть и из состоятельных. И вот вам моя рука.
Дорохов рассмеялся с огромным облегчением, как мне показалось. И руку крепко мне пожал, и обнял крепко.
– Что-то в тебе есть, патриций. Не пойму, что, но сквозь шкуру собственную ты просвечиваешь. Почему я изо всех сил и старался шпагой ее лишь продырявить, чтобы только глубже куда не попасть!..
Ну, посидели мы тогда еще немного - Руфин Иванович уставать начал, и я это заметил, - допили вино под смех и шутки, и я даже решился вопрос, меня мучивший, ему задать:
– А почему вы, Руфин Иванович, тогда, на дуэли, с шестнадцати шагов потребовали обмена выстрелами?
– Что, сурово слишком?
– Сурово, - говорю.
– Проверить их решился, хоть и жестокой могла стать проверка. Но возмущен был, до крайности возмущен. Благородное выяснение отношений в балаган превратили, изо всех сил стараясь друг в друга не попасть. Ну, коли жалеете друг друга или вообще крови избегаете, так принесите взаимные извинения, и дело с концом. Зачем же публичная комедия сия?
– А коли бы пролилась кровь с шестнадцати-то шагов?
– Натура моя половинчатости не выносит, патриций. И очень я тогда, признаться, рассердился. И решил, помнится, настоящую проверку господам дуэлянтам учинить, подозревая, впрочем, что они и с двух шагов промахнуться готовы.
– Возможно, вы правы, - говорю.
Тепло мы с ним распрощались, и я ушел.
Пока до мазанки своей добрался, уже окончательно стемнело. Смутно вижу вроде лошадь оседланная, а всадника что-то незаметно. Насторожился, шагнул...
Фигура от мазанки отделилась:
– Александр? Это Раевский. Где ты шляешься, когда нужен мне позарез?
– А что случилось, майор?
– Урсула взяли. Прямо в дубравах его...
...Дописал до этого места, уморился, признаться. Только "Записки" эти припрятать успел - матушка на пороге.
– Нежданный гость к тебе, Сашенька.
И входит - Пушкин. Бросился я к нему, обнял.
– Александр Сергеевич! Какими судьбами?
– Твоими, Сашка.
– Расцеловались мы.
– Как узнал, что тебя едва на дуэли не убили, так и приехал.
Осунувшийся, почерневший даже. И глаза напряженные. Таким и запомнил его: не пришлось нам больше свидеться...
Но мы с ним тогда часок славно посидели, Кишинев вспоминая. А потом он заторопился - путь-то неблизкий - и достает из кармана несколько не по-пушкински аккуратно сложенных листов.
– Надумал тебе подарить, Сашка. Но, извини, с условием, что не только вслух посторонним читать не будешь, но и спрячешь подальше. Это - "Андрей Шенье" со всеми строфами, полностью. Цензура сорок четыре стиха выбросила от "Приветствую тебя, мое светило!" до "Так буря мрачная минет!". Сорок четыре стиха четырьмя строками точек в печати заменили. Ну, а я подумал и решил тебе полный авторский экземпляр преподнести...