Васильев Борис Львович
Шрифт:
Да, славно мы тогда попировали. И барашек отменным оказался, и настроение наше победное, и кураж из трех дырок, которые в теле моем дороховская шпага оставила, не полностью вытек из меня. Видать, с пира этого да с доброго молдавского вина я и пошел на поправку. Доктор наезжал, перевязки делал, разрешил во дворе гулять, но очень пока немного и - с провожатым. И я гулял с провожатым. С Александром Сергеевичем.
Вскоре и майор Владимир Раевский меня навестил: никак не мог раньше, служба, говорил, заела. А почти следом за ним какой-то арнаут - мрачный довольно-таки субъект, надо признать, - внес в дом большую корзину с отменным вином, поставил и вышел, не ответив нам ни на один вопрос. Пушкин первым ту корзину открыл (любопытен был невероятно).
– Никакой записки, - говорит.
– Только - вот.
И достает из корзины зеленую дубовую ветку.
– Записки нет, зато хозяин теперь уж точно известен, - улыбнулся Раевский.
– Кто?
– Да тот, видать, кто в дубравах ночевать любит.
– Урсул?..
– почему-то шепотом спросил Пушкин.
– Полагаю, что так.
А на следующий день - Раевский уж уехал - новый подарок в мазанку нашу внесли. Правда, не арнаут на сей раз ее доставил, а - посыльный, да и не корзина то была, а ящик венгерского токая хорошей выдержки.
– Письмо - внутри, - сказал.
И удалился. Мы вскрыли ящик и впрямь обнаружили письмо:
"ПОПРАВЛЯЙСЯ, ПАТРИЦИЙ. ОБИД ДЕРЖАТЬ НЕ УМЕЮ, СРАЖАЛСЯ ТЫ ОТВАЖНО, А ПОСЕМУ - МИР. ДОРОХОВ".
А через четыре дня Пушкин пропал. Я метался по двору, по саду, кричал до хрипоты, пока мама Каруца из виноградника не появилась на вопли мои.
– Зачем ты так кричишь, Саша? Пушкин на заре с табором Кантарая ушел.
– Как - ушел?..
– Велел передать тебе, чтобы ты не тревожился. На днях вернется, сказал.
И правда, появился через трое суток. Осунувшийся, усталый, молчаливый, в мятом сюртучке, прожженном в трех местах. Бросился я к нему:
– Александр Сергеевич!..
– Потом, Сашка, потом, - забормотал он, даже не улыбнувшись.
– Не приставай ко мне сейчас.
Сел к столу, походную чернильницу свою водрузил и начал из всех карманов какие-то клочки бумажные извлекать. Разглаживал каждый, прочитывал бегло, клал на стол и тут же другой брал. А перебрав все, стал их по какой-то одному ему известной системе раскладывать. Будто пасьянс. И бормотал при этом под нос:
– Это - сюда. Не хватает... Не хватает чего-то. Пометим...
Оторвался от бумажек, ко мне вдруг повернулся:
– Четыре строчки. Всего - четыре. Послушаешь?
И начал читать, не дожидаясь моего согласия:
Расти на воле без уроков;
Не знай стеснительных палат
И не меняй простых пороков
На образованный разврат.
Ровно четыре строки прочитал и уставился на меня с каким-то хмурым, что ли, ожиданием.
– Ну как? Что скажешь?
– Мне понравилось, Александр Сергеевич. "И не меняй простых пороков на образованный разврат..." Хорошо. Это я детям своим в назидание оставлю.
– В назидание?.. Вот то-то и оно, что в назидание...
Вздохнул Пушкин. И опять своим странным пасьянсом занялся, от меня отвернувшись.
...Он из табора вернулся с первыми набросками поэмы "Цыганы". Может, даже не с набросками, а всего лишь с заметками к наброскам. Но прочитанное мне четверостишье в поэму не включил. Уж не знаю, по какой причине. Но я тогда с его голоса эти строчки запомнил. Дословно; понравились они мне очень...
Долго он так за столом сидел. Что-то правил, что-то вычеркивал, что-то менял местами. Мама Каруца дважды в комнату заглядывала, намереваясь на стол накрывать, но - не решалась. Потом Александр Сергеевич удовлетворенно вздохнул, распихал свои бумажки по карманам и сам закричал:
– Есть хотим, мама Каруца!
Умылся, переоделся к столу, но оставался задумчивым и... отсутствующим, что ли. Будто не было его с нами...
А после обеда, когда мама Каруца уж со стола убрала, а мы вино попивали, сказал вдруг:
– Понимаешь, на месте они маршируют.
– Кто?
– Цыганы. Я раньше как бы только фасад и видел. Красивый народ, вольные фигуры, дикие пляски, диковатые песни. А потом изнутри на них же взглянул Боже мой!.. Вместо законов - обычаи, вместо обычаев - привычки, вместо традиций - предания. Просвещения не принимают, детей грамоте не обучают, женщины - почти рабыни, на себе семьи тянут. Собственности не признают, даже не понимают, что она такое означает да и зачем она вообще. И ведь не скупцы, а одну лишь ценность постигли: золото. И народ не просто смышленый - способный народ. И к ремеслу, и к труду, и к занятиям, и к музыке, а словно застыли в пути своем вечном. На тысячу лет застыли. Движение ради движения. По кругу таборы их движутся, по кругу, который они и рвать не пытаются, да и не хотят. И существуют по привычке, что ли. Вопросов себе не задают, а значит, и ответов не ищут. И ведь у нас, на Руси, таких вот, им подобных, тоже предостаточно. Тех, которые ни вопросов задавать не желают, а уж ответов искать - тем более. Нет, это - не воля, Сашка, это - дикость. До воли еще дорасти надо...
Замолчал он. И я молчал, не очень, признаться, понимая рассуждения его. Долго мы так молчали, а потом Александр Сергеевич вздохнул и улыбнулся мне. Как бы через силу.
– Ты вроде окреп, Сашка, и я тебе уже не нужен. Да и дело у меня, признаться, появилось. Туманное пока, но чувствую, важное для судьбы моей. И безотлагательное.
И после обеда уехал. Меня обняв да маму Каруцу расцеловав в обе толстых щеки.
Июня 12-го дня
Через неделю и я в Канцелярию явился, доложив, что избавился от всех хворей. Потом в фехтовальный зал зашел, но Александра Сергеевича там не оказалось.