Васильев Борис Львович
Шрифт:
– Ваше благородие, вроде как вас спрашивают!
Смотритель с улицы заглядывает, а у меня снова порох с полки сдувает. И я опять начинаю заново...
* * *
– Барин, Александр Ильич, чего это ты тут на холоде с пистолетом?..
Поднимаю голову - и глазам не верю: Савка. Мой Савка, Клит мой верный, молочный брат, которого я в Антоновку отправил, когда помчался к захворавшему батюшке.
– Вот так встреча. Я же за вами приехал. Думал в Петербург придется гнать, ан нет, вы - тут.
Стою, ничего еще не понимая. В одной руке - пистолет, в другой серебряная пороховница. Хороший вид.
– Почему - тут?
– Так я же и говорю...
– растерялся Савка.
– А зачем?
Вздохнул Савка, пригорюнился. Покачал головой.
– Мамка наша помирает, Серафима Кондратьевна. Проститься очень уж ей с вами хочется.
Слышу все, известия понимаю и запоминаю, а сам на Савку гляжу. Плечистый, разбитной, грамоте обучен... И говорю вдруг, но как бы и не я говорю, а кто-то со стороны:
– Идем.
– Куда?
– удивляется Савка.
– Собираться в Антоновку надо. Мамка наша помирает, Серафима Кондратьевна. Пока пообедаете, пока лошадок покормим...
– За мной, - говорю.
– И ты, смотритель, тоже.
И, избу миновав, прямиком входим в тихую половину. Коннопионер стихи, у меня, дурака, выигранные, просматривает. Воззрился на нас, голову подняв.
– Вот, - говорю, - моя последняя ставка. Скинь шубу, Савка, себя поручику покажи.
Тот послушно шубу сбрасывает, подбоченивается, ничего не понимая. И коннопионер смотрит удивленно, тоже ничего не понимая. А я Савку к столу подталкиваю.
– Извольте принять под стихи, что у меня выиграли. Смотритель свидетелем будет.
– Я, милостивый государь, на людей не играю, - сухо объявляет мне коннопионер.
– Сыграете, - говорю, и все вроде как в беспамятстве.
– А коли откажете в сем, пулю себе в лоб пущу на ваших глазах. Пущу, честью клянусь!
...Господи, что творилось со мной, кто объяснит?! Но то, что творилось, видно, на лице моем написано было, а лба я ладонью при этом не прикрывал...
И потому поручик, посмотрев в лицо мое, бросил пушкинские стихи на стол:
– Дарю.
Взбеленился я, аж дыхание пропало.
– Унижений не потерплю! Извольте карты сдать, поручик. На кону - мой Савка и пушкинские стихи.
– Ваши благородия... Ваши благородия...
– залепетал тут смотритель, побелев.
Коннопионер пожал плечами и стал тасовать колоду.
...А я молиться начал, верите? Про себя, конечно, но - искренне, жарко, истово и неистово одновременно. К святой Божьей Матери обращаясь чрез душу, что предстать пред нею вот-вот должна была. "Мамка моя, - шепчу, - меня вскормившая, силою своею налившая меня, упроси Матерь Божью карту мне верную подсказать. Молю тебя, мамочка моя..."
Богохульствую от всего сердца своего. Не жизнь свою спасая - нет-нет, честью клянусь, о жизни не думал! Я пушкинские строфы спасал, мне от души подаренные. Пред ним я тогда себя подлецом ощущал, только пред ним и ни пред кем более. И молил, молил, умолял и молился...
– Извольте карту, поручик.
– Карту?..
...Карту?.. Вспомнил я, сколь часто карту на свою червовую даму заламывал и сколь часто выручала она меня. Но не было у меня более дамы моей червонной, предал я ее, как дружбу Пушкина, как... Как Полин, в конце концов, без влюбленности бешеной девичество ее нарушив. Одна теперь у меня дама осталась, да и та в Антоновке душу свою чистую Богу отдает...
И - будто молния блеснула.
– Дама треф.
Пришла. В третьем ряду пришла...
Пришла!..
– Ваша взяла, Олексин, - усмехнулся коннопионер.
А я на пол сел, поверите ли? Будто ноги мне подкосили и - без сил совершенно.
– Вина...
– выдохнул последним выдохом.
– Не вина тебе надобно, Александр Ильич, - усмехнулся Савка и вышел.
И все молчали. А я сидел. С пустотой в голове.
Савка с баклажкой и оловянной кружкой вошел. Присел подле меня на корточки.
– За мамку нашу, барин.
И налил мне полную кружку. И не вина, а домашнего ерофеича, который каждый год наша мамка готовила. Забористый ерофеич, родной, и выпил я до дна эту кружку.
Выехали мы сразу же, даже перекусывать не стали. На своих лошадях выехали: Савка за мною на паре примчался. И я, признаться, с поручиком коннопионером даже не попрощался. Не до того мне было, да и не хотелось, признаться.
Савка меня на сено уложил, с боков подгреб его, в тулуп укутал. Но - все молча.