Загребельный Павел Архипович
Шрифт:
– Уважаемый.
– И почетный пенсионер за мои заслуги?
– Почетный.
– Так, так, так. А кто у нас ведает автобусом? Сельсовет?
– Общественным транспортом - сельсовет.
– А ты знаешь, что мне за мои заслуги вручен на пожизненное пользование билет на автобус?
– Знаю. Сам голосовал за это на правлении.
– Ну, а что твой автобус? Лосенок, шоферствующий там, проверяет у всех билеты, а на меня и не смотрит. У вас, дед, пожизненный, можете и не показывать. Как это так не показывать? По какому такому праву? А я хочу показывать, и чтоб все видели! Зинька Федоровна свои ордена показывает? Показывает! Так и названивает ими, так и названивает! А у меня - почетный билет! Какое он имеет право не проверять? Я тебя спрашиваю: имеет он право?
– Не имеет.
– Я так и знал. Ты хлопец учтивый. У тебя и дед вон, вишь... Ну, одним словом, выдай мне постановление!
– Постановление? О чем?
– Чтобы проверяли мой билет в автобусе.
– Я здесь человек, вы же знаете, новый, а это вопрос сложный, процедурный. Давайте договоримся так: я посоветуюсь с Ганной Афанасьевной, а потом уже и сделаем все как надлежит.
– Так когда же мне теперь наведаться?
– поднимаясь с дивана, спросил Утюжок.
– Ну... Может, на той неделе, а может...
– Ты тут бюрократию не разводи, сынок. Народ тебя избрал, ты дорожи этим!
– Буду дорожить.
– Вот, вот! А постановление мне, значит, выдай! И чтоб с печатью и подписано было красными чернилами. Можно в виде книжечки, а можно и так, чтобы в рамку взять и под стекло.
Утюжок долго бы еще разглагольствовал, но его вытеснил дядька Обелиск, пользуясь правом служебного лица.
– Дедушка, - сказал он сурово, - как посыльный сельского Совета, я должен поговорить с председателем сельского Совета.
– Да говори, разве я что!
– развел руками Утюжок, который уже чувствовал в лице этого человека главу оппозиции, что неминуемо должна была возникнуть после перемен, происшедших в руководстве.
– Говори, да не заговаривайся! И вон тем своим скажи, что там перед сельсоветом сидят!
Как только за Утюжком закрылась дверь, Обелиск мрачно буркнул:
– Бежал!
– Кто?
– Да этот же - Пшонь.
– Куда?
– К Несвежему.
– А что случилось?
– Говорит: у меня малокультурная обстановка.
– И что - к Несвежему? Хорошо, хоть не в детском саду расположился...
– Ну! До утра обегал все село и высмотрел, что у того хата набита новой мебелью.
– И Несвежий его пустил?
– Попробуй не пустить!
– Да он ведь сам в той хате не живет.
– Не живет, а Пшонь уже там.
– Как же ему удалось?
– А я знаю! Это не человек, а стихийное бедствие! И обелиск после такого не водрузишь. Плюнь и разотри!
– Ну, так вам же легче.
– Легче? А моя Фенька! Кто ее приструнит? Думал, хоть этот, со свиньей.
– Как-нибудь все уладится. Пригласите ко мне Ганну Афанасьевну.
Но вместо Ганны Афанасьевны пришла тетка Матрена Ивановна.
Жаль, что философы до сих пор не заинтересовались видоизменениями категории времени применительно к Веселоярску. Ибо если бы они это сделали, то давно бы заметили странную двойственность этой неуловимейшей категории в веселоярских степях. С одной стороны, время, как и повсюду в мире, неудержимо летело вперед и вперед, не отступая ни перед какими преградами, не забегая в сторону, не вытанцовывая на месте; с другой же стороны, время здесь словно бы остановилось, застыло навеки, законсервировалось, будто музейный экспонат, не изменялось совсем, а вместе с ним неизменными оставались и люди. Сколько Гриша помнил, одни в селе были всегда дедами, другие - дядьками и тетками, а третьи - просто такими или сякими и никто не хотел переходить ни в последующую возрастную категорию, ни в другие состояния. Его дед Левенец и Утюжок вечно были дедами, Обелиск - дядькой, Матрена Ивановна - теткой, Щуси и Самуси - просто Щусями и Самусями. Потому-то Грише, как лицу служебному, приходилось воспринимать все так, как оно велось, и соответственно относиться к веселоярцам, оказывая надлежащее уважение их титулам, закрепленным за каждым пожизненно, словно какие-нибудь там баронские и графские звания.
Матрену Ивановну, сколько и жил, Гриша звал "теткой". Это была красивая, белолицая женщина, пышная, как пава, не натруженная работой и обленившаяся до предела. Прославилась Матрена Ивановна тем, что никогда ничего не делала, вечно прикидывалась больной и нежно-беззащитной, выходила замуж за дедов, оставалась вдовой, снова выходила и снова оставалась вдовой. О ней говорили: "Хочешь умереть - женись на Матрене!" И все равно женились, соблазненные ею пышным телом и нежным голосочком.
– Гришуня, дорогой!
– заворковала Матрена Ивановна, намереваясь обнять Гришу даже через стол, которым предусмотрительно отгородился от нее молодой председатель сельсовета.
– Я же тебя любила еще маленьким, ты ведь и тогда был таким красивеньким дитем! А теперь вон какой вырос!
– Матрена Ивановна, - сухо кинул Гриша, - если вы пришли по делу, давайте о деле, потому что здесь, сами знаете, учреждение серьезное...
– Да я по делу, по делу!..
– Ежели так, прошу садиться и я вас слушаю.
Матрена Ивановна долго усаживалась на стул, потом еще дольше поправляла кофточку на пышной груди, потом одарила Гришу светлейшей улыбкой, после чего внезапно захлюпала носом и брызнула такими слезами, что они перелетели через стол. Гриша растерянно вскочил, налил из графина воды, подал Матрене Ивановне.