Шрифт:
– Как трогательно, какой стиль, какой пафос! Надо и мне взять его для жалоб на своё загубленное детство! А что? Ты же украл этот пафос, как и все эти идиотские россказни. Что ж ты думаешь, я не знаю - где, откуда ты их стащил, из какой книжонки?
Пафос... Что ж тут такого, над чем тут потешаться? Ну да, пластикой тела мы, допустим, овладеваем успешно. Но она, и само тело, лишь вспомогательное средство для выражения высоких устремлений изголодавшейся по высотам души. Да, изголодавшееся тело не оказывает сопротивления, когда им овладевают, оно тихо выскуливает свои жалобы или отрешённо молчит. Оно само затаённо мечтает избавиться от самого себя, умереть. Совсем иное дело - его исподнее, изголодавшаяся душа. Она рыдает и кричит, не желая умирать, она корчится в своей преисподней. В своих рыданиях она и полна пафоса. Она зазывает им к себе слушателей, сочувственных зрителей своих корчей, чтобы они внимали её воплям со страхом и благоговением. С торжеством унижения голодная душа отдаётся любому сочувствующему ей: за его внимание, за эту гнусную подачку, за ничтожный кусок отвратительной пищи. Торжество унижения - и есть её пафос. Конечно, мало кто в совершенстве владеет его пластикой как следует, но я, говорящий это, и есть сам пафос. Овладеете пластикой пафоса - будете владеть мною так же, как я вами. Обнимемся все - все будем мы.
– Но ты говори, говори дальше! Расскажи-ка, как вы в финале этой истории, наразвлекавшись вволю, выдали развращённую вами девочку замуж за какого-то простака! Да, ты отлично замёл следы. Старательно простирал ваши семейные простынки, до дыр, в руки противно взять... Я заметила, не думай: ты этого не отрицал. Бедняга-женишок, вот кому не завидую! Как же вам удалось подсунуть ему такую подгнившую невестушку, ведь у вас тут это считается позором? Или он сам, чтобы избежать позора, порезал себе руку и покапал на бельишко? Ну, судя по старту, девочка и устроила ему дальше весёлую жизнь...
– Это он её устроил в больницу на всю жизнь!
– И правильно сделал, молодец. Надо было и вас с женой туда же. Ага, вот что ты называешь - выйти замуж. За всю больницу с её персоналом. И мне советуешь туда податься.
– Я тебе советовал к маме, в Мюнхен...
– Да? Значит - врал. Ведь ты всё врёшь, ничего этого, что ты рассказываешь, с тобой не было. Зато своей брехнёй ты выдал свои подспудные мечтания, дрянь. Они у всех у вас одинаковы, я знаю. Ты что же - всерьёз думал, что я поверю всей этой чуши, взятой из... гнусного бульварного романчика, с его кудрявым стилем, мерзко передразнивающим настоящий пафос?
Мы трижды тычем пальцем воздух, целясь в книжку, лежащую за по-прежнему непреодолимой конторкой. Будто пытаемся проткнуть в воздухе дырку, прорвать невидимую охранительную плеву. Но она не подаётся, что ж, воздух - материал из самых неподатливых, он подобен душе. А в работе с каждым особым материалом требуются приёмы соответствующие, тождественные ему.
– Помнится, романчик испанский... Душевный... Нет? Я не права? Странно, зачем она вам, эта душа, если вы нуждаетесь только в мясе? Все вы эти... как это по-вашему... Bremse, вводите свои мерзкие яйца под шкуру прямо в мясо, всем бедным девочкам, мясники! Просить о пощаде вас бесполезно, вы человеческих слов не понимаете. Вам понятен только один разговор: ногой по этим самым яйцам. Даже моего папочку это проняло.
– Ну, это ты уже завралась... За что ты его так?
– Он насильник, он сломал меня!
– И за это ты размозжила ему ятра. Бедняга отец, его уже не примут в общество даже соотечес... Постой, он что же, действительно пытался тебя изнасиловать? Нет, конечно же ты врёшь. Но зачем?
– А тебе - какая разница?
– А такая, что твоя Bremse, дорогая, по-нашему - летающий тарантул, вводит под шкуру не яйца. Он вводит личинки, лярвы. Но для вас, конечно, учёных женщин с имиджем, разницы между яйцами и личинками нет. И правда, смердит-то оно так же, а что ещё нужно вашему основному органу? Метаморфозы имагинальных дисков прошли успешно, скопления недоразвитых клеток развились правильно, нюхательный орган сформировался, так отчего ж теперь не нюхать всё смердящее с одинаковым удовольствием?
– Хобот - это твой основной орган, это твои метаморфозы смердят, мерзкая ты сам зоологическая лярва!
– А твои, конечно, благоухают...
Он вскидывает глаза и обводит нас взглядом, ту часть, разумеется, которая не заслонена конторкой. Благоухают... Он ещё не знает о других, скрытых от него метаморфозах! Но нам-то они известны хорошо: именно эта известность заставляет наше тело дрожать, а не всё более ядовитые укусы. Распалённое тело дрожит, как от холода, будто эта пыточная камера не кипятильник, а морозильник. А когда распалится самка ехидны и хочет сойтись с самцом, она идёт к самцу и съедает лоно его.
– Да, начто нам притчи о каких-то коровах, дорогая?
– обнажает он зубы. Что ж, разве не этого мы добивались от него? Возможно, это и есть начало его полного обнажения перед нами, первая его робкая улыбка. Пока ещё ею сопровождается старая надоевшая шутка, основанная на передразнивании чужих слов, но по крайней мере дело уже сдвинулось с места. А дальше оно пойдёт само, только не мешать ему: способности этого наивного, как и подобает первочеловеку, самца усваивать уроки хоть и невелики, но они несомненно есть. Приданная ему память, вернее - злопамятство его до сих пор не подводило, и сейчас вон не подводит. Эти слова были произнесены ещё утром, а от утра нас уже отделяет неисчислимая уйма времени, вечность:
– Прошло время говорить аллегориями, козочка, это стало нам не по карману. Погляди на себя в зеркало, и всё, от своих-то метаморфоз уже не отвертишься никакими метафорами, от них в Египет не сбежишь. Их всегда можно пощупать, сказать себе: вот он, каждый день при мне, вечный праздник моего увядания. Щупай-щупай, делай хоть что-нибудь! Противно на себя смотреть - выйди наружу, погляди хотя бы на стены моего дома, на язвы, оставленные на них старением. Выйди за город, поброди по медленно превращающимся в щебень горам. Ещё лучше поезжай-ка домой, погляди на перемены там, где тебе вроде бы всё так хорошо знакомо. Например, на потасканные жизнью рожи твоих старых добрых приятелей.