Шрифт:
– Еще сильнее? Не будет больно?
Глаза ее грустят. Она пьет вино.
– Неужели не больно?
…Разве это вино лучше арамейского? Разве на далекой ее родине не такое же вкусное вино? Даже лучше!..
– Я поломаю твои пальцы…
Как далекий сон, встают воспоминания о рыжей земле и голубых реках. Это же было вчера! Всего пять лет тому назад! Неужели не будет предела этому сну?..
– Они сейчас хрустнут, и ты останешься без руки.
Как это люди сходят с ума? Не те, которых кусают бешеные собаки. Не те, на которых нападают бешеные волки, а люди, которых ничто не кусает, кроме клопов или вшей…
– Нет, мне жалко твоих пальцев. Лучше я их поцелую.
Берут человека и отрывают от родного двора, от крова, от земли и везут далеко-далеко. И там – где далеко-далеко – человек сходит с ума. Или просто теряет рассудок, полагая, что так и должно быть. Такой человек превращается в тень, которая на земле в неяркую погоду…
– Если ты не перестанешь мечтать – я рассержусь.
– Я не мечтаю.
– Ты думаешь о своем возлюбленном?
– О ком?
– О возлюбленном.
– Это еще кто?
– Послушай, Сорру, ты хочешь, чтобы я поверил, что ты ни о ком не думаешь?
– Не хочу!
– Что значит – не хочу?
– Это значит, что я думаю. Именно. Крепко. До сумасшествия.
Тихотеп привстает Немножко отодвигается от нее. Чтобы видеть Сорру получше. Ваятели привыкли отступать на шаг, чтобы лучше примечать разные мелочи на изваяниях из камня или гипса.
– Я спрашиваю: где ты сейчас мысленно? Почему не со мной?
– Сказать тебе правду?
– Да! Да! Да!
Сорру перевернулась на спину. Ее маленькие груди как неспелые груши. Тело ее вроде бы дубленое. Словно в жилах у нее не красная кровь. Розовы только щеки да мочки ушей. И ноги у нее красивые: такие длинные. Ступня тоже совсем розовая. Будто только-только родилась Сорру, будто вовсе не ходила пешком. И ногти на ногах огненные: они накрашены, и они блестят. У нее золотистый лобок. Такой солнечный треугольник под упругим животом. Золото ее подстрижено – жестковатое. Чуть-чуть. Его ладонь ложится на треугольник Прикрывает его. Совсем. И она шепчет: «Не надо. Я не могу думать». Сорру убирает его руку и – снова светит треугольник, такой озорной. Будто нарисованный живописцем…
– Вот ты спрашиваешь меня, Тихотеп, почему я не с тобой. А где-то далеко. Мыслями своими.
– Да, спрашиваю.
– Вот мы лежим с тобою здесь, у тебя. На твоей земле. А если бы было не так?..
– Как так – не так?
– Мой это был бы дом! Моя земля!
Тихотеп удивился:
– Твоя земля?
– Да. Где-нибудь на оазисе арамейской пустыни.
– Я бы так же горячо обнимал тебя, – сказал он.
– А потом?
– Не понимаю.
– Обнял бы. А потом?
– Любил бы тебя. Думал бы о тебе.
– Не верю! У тебя в голове было бы другое.
– Что же, Сорру?
– Твоя страна! Признайся, что было бы так!
– Верно, я бы умер, – сказал молодой ваятель.
– От грусти?
– Да.
– Ты мечтал бы о своем Кеми?
– Да.
– Вот видишь?! – Сорру уставилась на потолок. Глаза у нее тоже были голубые. А там, где зрачки, краска чуть погуще. Он называл ее Синеглазкой. Он прижался щекой к ее щеке.
«…Вот так, с прекрасной женщиной, порхающей, как мотылек, лежишь и вдруг убеждаешься, что она мыслит и полна забот. И горя, горя полна!..»
– Послушай, Сорру, а ты не можешь не напускать грусти на себя? Или ты хочешь, чтобы и я вспомнил все невзгоды? Вспомнил для того, чтобы поплакаться, пожаловаться тебе. Я так жаждал этого часа – ты же смотришь куда-то вдаль. В самое небо.
– Ты должен знать, что я из мяса и костей.
– Знаю
– Что в голове у меня тоже бродят мысли.
– И это знаю.
– Что могу грустить. И даже заплакать.
– Заплакать, Сорру, можешь. Это даже к лицу тебе. Я не люблю хохотуний, которым все трын-трава. Но согласись: грусть не чисто женское дело.
– Мужское?
– Скорее всего!
Он наливает вина и подносит ей. Она не двигается. Тогда он ставит чашу меж грудей. Склоняется над нею и пьет вино. Она говорит:
– Налей и мне.
Он спешит исполнить ее желание. Чаша полна до краев. Ваятель едва держит ее в руках, чтобы не пролить. Сорру живо садится. Вот прильнула к прохладным краям горячими губами. Очень хорошо вино!
Она говорит:
– Еще!
Тихотеп снова наполняет чашу. Она:
– Еще!
Вино – красная кровь – из одного сосуда переходит в другой, более прекрасный. И губы ее точно приросли к чаше.