Шрифт:
Толстая, похоже, держала в уме "Скотский хутор" Орвелла и "Прекрасный новый мир" Хаксли, но ее книга - это ретроспективная дистопия и устрашающих пророчеств не содержит. Несмотря на массу изобретательных фрагментов, книга - не более, чем серия нарочито грубых картин. Автор объединяет свои карикатуры в сюжет, больше всего напоминающий автомобильную катастрофу.
Американцу невдомек, что русская история своим сюжетом как раз и имеет серию автомобильных катастроф, этот сюжет постоянно воспроизводится, а это и есть русский миф, русское вечное настоящее.
Появись сейчас в Америке фильм Муратовой - думаю, и он был бы не понят.
Так при чем тут Чехов? Муратова берет его рассказ "Тяжелые люди" и совсем уж неожиданный фрагмент, одну чеховскую, что ли, сюжетную шутку. Он однажды написал заключительный акт к известной в свое время пьесе Суворина "Татьяна Репина", печатать ее не собирался и вообще не придавал ей серьезного значения. Но действие этой вещицы происходит в церкви, во время венчания. И это помогло, как ни странно, осовременить сюжет, сделать его даже постсоветском - сохранив при этом в наличии все уродства и дореволюционной, и советской жизни. В церковь Муратова поместила новых русских, перемешав их с персонажами, носящими приметы чеховских времен. На фоне официального благолепия кривляются феллинескные эксцентрики. Нынешняя российская реставрация - возвращение всё к тем же архетипам. Новое нынче - разве что возвышение церкви, но ведь и в этом, в историческом-то масштабе, тоже нет ничего нового: какая же это новинка на Руси - православный храм и совершаемые в нем требы?
Точно так же со вторым сюжетом, из рассказа "Тяжелые люди": слова вроде бы чеховские, но реалии быта, наряду с тогдашними предметами, содержат и нынешние - например, телевизор. Мужики, строящие амбар, - явно советские, в ватниках. А герои рассказа - все сплошь в очках, вплоть до малых детей: чрезмерно, гротескно подчеркнутая аллюзия на самого Чехова.
Это невольно напоминает уже Гоголя и его Собакевича, в доме которого, как известно, всё походило на самого хозяина, любой стул и комод говорил: и я тоже Собакевич. Муратова дает понять: если даже в России все Чеховы - всё равно ничего не изменится.
Итожа впечатление от "Чеховских сюжетов", скажу так: вещь интересная, и наблюдать изобретательные мизансцены Муратовой доставляет немалое эстетическое удовольствие, но фильм как таковой - мелковат для Муратовой. Скажу больше (и с некоторым ужасом, который она, впрочем, всегда вызывает, любит вызывать): для Муратовой мелковата Россия как тема. Всё-таки это нечто конкретное, а Муратовой привычно пребывать в неких сверхчувственных, сверхопытных мирах. Действие ее фильмов происходит не в Одессе и не на берегу Черного моря - а в аду. Некоторым образом, Дант. Можно, конечно, при желании сказать, что Россия это и есть ад и тем самым ввести русскую тему в привычную муратовскую номенклатуру, но этого делать не хочется. И по той простой (а вернее, не простой) причине, что не следует нечто живое и длящееся делать метафизическим объектом.
И тут особенно неверным предстает чеховский выбор Муратовой. Чехов - не тот культурный образ, который следует делать роковым для России. Русский фатум скорее - это Лев Толстой с его культуроборчеством. Недаром Бердяев в знаменитой статье "Духи русской революции" связал его с большевиками и совершенно независимо от Бердяева то же сделал Шпенглер во втором томе "Заката Европы". В Чехове как раз ощущается некая несостоявшаяся русская перспектива: он был новым и многообещающим на Руси типом низового, демократического западника, а еще лучше сказать - европейца. Чехов Таганрог делал Европой, а имение Мелихово - точно уж сделал, как и дом свой в Ялте. Чехов как культурный тип весьма отличается от Чехова - автора тоскливых, буддистских по настроению рассказов. В этой пессимистической элегичности, в нотах постоянного прощания с жизнью сказывалось не чеховское видение России, а чеховская болезнь. Он уже в двадцать пять лет знал, что жить ему придется недолго. Но жизнь Чехов не отрицал, а возделывал, культивировал, украшал. В сущности, Чехов был человеком, которому всё удавалось, удачливым, счастливым по природе человеком. Немудрящий Гиляровский правильно его понял, написав о Чехове воспоминания под названием "Жизнерадостные люди". Не удалось только одно: жизнь.
И - любопытнейшее совпадение: живет в Москве литературовед - специалист как раз по Чехову Александр Павлович Чудаков, явивший, думается мне, счастливую чеховскую инкарнацию. Такое впечатление создает выпущенная им недавно мемуарная книга "Ложится мгла на старые ступени", жанрово обозначенная автором как "роман-идиллия". Можно было бы назвать ее и поэмой в духе Гесиода - "Труды и дни". А можно бы, вспомнив слова Белинского о "Евгении Онегине" - "энциклопедия русской жизни", - назвать энциклопедией советской жизни: как выживали ссыльные в сталинские времена. Какой-то московский бюрократ решил, что казахская степь в определенном месте - идеальное глухое место для ссылки, а оказалось, что это своего рода казахская Швейцария, богатая озерами и плодороднейшей почвой. И вот на этой земле разыгрывается история нескольких поколений советских ссыльных - начиная с кулаков и священнослужителей (последних репрессировали в основном в 31-32-м годах), и до послевоенных бедолаг из военнопленных, включая также немцев Поволжья, тоже туда частично высланных. Чудаков пишет, что по количеству профессоров на квадратный километр площади это был самый культурный район Советского Союза. И эти профессора выживали ничуть не хуже ссыльных из кулаков - настоящих крестьян. Я однажды писал о мемуарах ныне покойной Э.Г.Герштейн, определив сюжет ее книги как невозможность уничтожения культуры. О книге А.П. Чудакова еще и то можно сказать, что она - о неуничтожимости жизни.
Вот самый настоящий Гесиод:
"Огород деда, агронома-докучаевца, знатока почв, давал урожаи неслыханные. Была система перегнойных куч, у каждой - столбик с датой заложения. В особенных сарайных убегах копились зола, гашёная известь, доломит и прочий землеудобрительный припас. Торф, привозимый с приречного болота, не просто рассыпали на огороде, но добавляли в коровью подстилку - тогда после перепревания в куче навоз получался особенно высокого качества. При посадке картофеля во всякую лунку сыпали (моя обязанность) из трех разных ведер: древесную золу, перегной и болтушку из куриного помета (она стояла в огромном чане, распространяя страшное зловоние). Сосед Кувычко острил: пельмени делаются из трех мяс, а у вас лунки из трех говн, намекая на то, что перегной брали из старой выгребной ямы, да и зола тоже была экскрементального происхождения - продукт сжигания кизяка. Другие соседи тоже смеялись над столь сложным и долгим способом посадки картошки, простого дела, но осенью, когда Саввины на своем огороде из-под каждого куста сорта лорх или берлихинген накапывали не три четыре картофелины, а полведра и некоторые клубни тянули на полкило, смеяться переставали".
Отец героя, преподаватель, сам догадавшийся уехать из Москвы 38-го года, и постепенно всю семью к себе перетащивший (а в семье три четверти - ссыльных лишенцев, включая тестя-священника), не только работал наравне с другими на земле, но и соблюдал тон:
"На занятия отец без галстука не ходил. Галстуки делали из старых шелковых косынок, выкраивали из разлезающейся кашемировой шали, один сшили, выпросив у деда Кувычки кусок подкладки генеральской шинели, которую он захватил, сбегая из колчаковской армии... Из внутренности старой готовальни мама с бабкой изготовили Серову, которому предстояло дирижировать своим студенческим оркестром на областной олимпиаде, бархатный галстук-бабочку; маэстро сказал, что галстук не хуже, чем был у Направника".