Шрифт:
— Так-так, — говорит Ежин, — с полным, значит, удовольствием? Это я понимаю, почему ты с удовольствием берёшься шить. Украсть надеешься? Все мастера — воры! Но у меня не украдёшь.
— Не украду, — говорит Птица.
— Почему же мне такое исключение?
— Потому, что я вам шить не буду. Вот как! Здоровеньки булы.
Да, ещё в давние времена никто ничего не хотел делать для Ежина. Есть же такие люди, что пошёл бы за ними на край света, а от таких, как Ежин, думаешь: пусть мне будет хуже, лишь бы с ним не связываться. Ежин знал, должно быть, что его не любят, и, как только чувствовал это, старался подлизаться.
И в тот раз Илья Григорьевич понял, что не так поступил: зря Птицу обидел. Он, Ежин, был груб по натуре, но старался не обижать тех людей, от которых зависел. Но тут не рассчитал: Птица-то ему нужен. Хоть и беден, а мастер — артист в своём деле, а это побольше богатства. И пошёл Ежин на попятный: умасливает Ивана Яковлевича, уговаривает, прощения просит. Нет, не соглашается портной. Его лестью и деньгами не возьмёшь. Не таков…
Ежин пришёл в отчаяние. В дверях говорит:
— А я-то думал, Иван Яковлевич, что вы завтра прямо с утра ко мне пожалуете. Ведь моя невеста живёт со мной в одном доме. Только в другом флигеле. Вот мы с вами чай попьём, потом вы пойдёте мерку с моей невесты снимете, а материал раскроите у меня дома и с богом к работе…
— Так вы думали, что я дома у вас шить буду? — спросил Птица.
— Дома не дома, — сказал Ежин, — но кроить у меня.
— Боитесь, чтобы я не украл? — усмехнулся Птица. — Вот почему вы меня к себе приглашаете.
— Что вы! Что вы! — замахал руками Ежин. — Забудьте мою шутку. У меня и вор не украл бы, не то что вы — честнейший человек. Я же фабрикант, хозяин. Меня не проведёшь… Так по рукам?
— Завтра буду, — сказал Иван Яковлевич.
И пришёл. Сказал своё «здоровеньки булы», что означало и «здравствуйте» и «до свидания». Но чай не пил. А всё, что положено, сделал при Ежине. И материю скроил при нём, прямо на полу, на ковре. Мелом по материи чертил и ножницами вырезывал. А шёлк был редкий, из Парижа привезённый — специально для свадьбы.
— Обрезочки-то оставите? — спросил Ежин, когда Птица кроил. Он следил за ним, как кот за мышью.
— А как же, — сказал Иван Яковлевич. — Обязательно. Вот так. — Он кончил кроить, завернул матерчатые треугольники и куски длинные, как ленточки, и отдал их хозяину.
Платье получилось великолепное. И Ежин пригласил Ивана Яковлевича с женой на свадьбу.
Птица пришёл и в первое же мгновение чуть не довёл Ежина и его молодую жену до обморока. На жене портного Птицы было точно такое платье, из той же материи, что на жене Ежина, или, как в те времена величали, мадам Ежиной. Тут надо сказать, что Софья Сергеевна в те времена была ещё не такой толстой.
— Нет, это невозможно! — закричал Илья Григорьевич. Он закрыл руками лицо, отнял руки, зажмурился: — Откуда?
— Что? — удивился Иван Яковлевич.
— Откуда? Откуда? Откуда?
Платье из парижского шёлка у мадам Ежиной — у неё одной на весь город, на всю Россию. И вдруг у жены портного такое же. Нет, не может быть. Где он взял эту же материю? Ведь Ежин проверял его, когда тот кроил, резал, заворачивал обрезки. Да, так оно и было. Жена Птицы красовалась в платье-двойнике весь свадебный вечер, начисто испорченный молодожёнам Ежиным. На следующее утро Иван Яковлевич прислал это — второе — платье жене Ежина с запиской:
«Получите второе платье и не обзывайте мастеров ворами. Знайте, что материю не всегда надо кроить вдвойне, как я сделал у вас».
Вот какой человек был Иван Яковлевич Птица.
НАШ СОСЕД ШМЕЛЬКОВ И ПАРОХОД «ШМЕЛЬКОВ»
Когда я слышу стук швейной машинки, всегда вспоминаю Ивана Яковлевича. Жил он под нами, и сквозь его потолок и наш старый рассохшийся пол слышно было, как портной строчил. Под этот стук машинки я засыпал, с ним же часто и просыпался. Отец говорил:
— Птица у нас ранняя. Чуть свет — хлопочет.
Рано начинал жизнь в нашем доме не один только Иван Яковлевич. Зажав между колен ботинок на колодке, забивал гвозди, или, точнее говоря, шпильки, Емельян Петрович. Они во многом были похожи друг на друга — эти два мастера. Внешне совсем разные, а по характеру — вроде бы на одну колодку. Может быть, потому это так было, что и тот и другой очень любили свою работу. И это как бы роднило Птицу и дядю Емельяна, которые первыми принимались за работу в нашем доме. Когда же заработала Обувка, дядя Емельян так же рано отправлялся на фабрику. А мой отец в те времена, когда он ещё плавал, уходил в порт, и совсем затемно. Дубок отчаливал обычно по утрам.
Я любил утро нашего дома. Розовый дым от лучей восходящего красного солнца стоял над крышей, как большой восклицательный знак — широкий кверху, суживающийся к трубе. Только знак этот чуть курчавился.
Моей обязанностью по дому были вода и дрова. Муськина — веник и пыльная тряпка. Мама называла всех нас четырёх — «семейная артель». У каждого из нас были свои обязанности.
Так вот, согласно своим обязанностям, я рано утром выбегал с ведром по воду, а потом уже в сарай за дровами. Утром, если не очень холодно было, я выбегал в брюках и в тельняшке. До чего же я её любил и до чего же я злился, когда Муська говорила: «Полосатая фуфайка». Тельняшка — матросская рубашка и вдруг — фу! — фуфайка.