Шрифт:
Выйдешь во двор, а там уже гомон: окна раскрыты, и смотришь — все уже на своих постах. С утра ведь все люди весёлые и голоса у них звонкие. Я кричу сразу всем в раскрытые окна:
— Доброе утро!
А мне отвечают тоже звонко-весело:
— Здоровеньки булы!
Это Птица.
— День добрый, мил человек! — кричит в своё низенькое окошко Емельян Петрович.
— Счастливого тебе денёчка!
Это дед. О нём пойдёт речь впереди.
И ещё с одним человеком из нашего дома я всегда почти встречался по утрам. У него брюки-клёш. Это действительно клёш — что твоё Чёрное море. Ботинок не видно. Идёт, и только слышно, как клёш шуршит: клешинка о клешинку цепляется. И тельняшка у него на груди такая же, как у меня. А грудь нараспашку. Летом и, между прочим, зимой. Тельняшка — она ведь никакой холод не пропускает, даже морозный. Я долго в это верил. Не зря отец называл меня иногда Тельняшкой.
Так вот: морячок этот жил прямо над нами. Он по ордеру въехал, как только из нашего города ушли бандиты — не помню, зелёные или синие, — одним словом, бандиты. Шмельков этот, морячок, в дом наш въезжал, когда в порту ещё постреливали. Вообще в городе уже тихо было, но вдруг: та-та-та — пулемёт. Построчит, как на швейной машинке, и замолчит. Или два выстрела бахнут. Чаще два: бах и бах. Это значит — кто-то где-то из-за угла бахнул, а его тут же — будь здоров: не стреляй из-за угла.
Но я отвлёкся. Шмельков Лаврентий Кузьмич въезжал к нам в дом на тачанке. Это бричка такая с пулемётом. Хотя чего это я объясняю, когда все видели картину «Чапаев» и там этих самых тачанок сколько хочешь.
Так вот: въехала к нам во двор тачанка, соскочил с козел Шмельков (он сидел рядом с ездовым) и сразу мне, да и не одному мне, понравился. Лицо круглое, веснушчатое, бескозырка где-то чуть ли не на затылке, на груди синие полосочки, как морской прибой; пояс лаковый, туго затянутый, а на нём кобура из дерева, и из неё рукоятка от пистолета торчит. О брюках-клёш я уже говорил — повторять не стоит.
В тот же день мы узнали, что новый сосед — большой начальник: главный комиссар продовольственных складов Помдета. Помдет — это помощь детям. Вы же знаете, что время было тогда голодное. Если нашему городу удавалось получить какие-нибудь продукты морем или сушей — муку или крупу, — раньше всего это шло в Помдет. А оттуда — в школы, в детдома и по детсадикам. В те годы в нашем городе случалось, что люди умирали от голода. Но детям умирать не давали. Детей чем-нибудь, хоть раз в день, а кормили. Причём обязательно горячим.
И морячок наш Шмельков был главным начальником над этими складами с продовольствием для детей. Его-то я и встречал по утрам, когда шёл с ведрами или с дровами.
— Доброе утро, — говорил я.
— Привет школьнику, — отвечал Шмельков.
— Доброе утро, — говорил я.
— Привет школьнику, — отвечал Шмельков.
Очень он нашего брата, школьника, уважал. Рассказывали, что он для школы за каждый фунт крупы (у нас тогда на фунты мерили) дрался. До Шмелькова, когда у нас первый раз организовали Помдет, из складов Помдета поворовывали. Но с приходом Шмелькова всё прекратилось. Морячок там у себя на складах объявил всем, что, если кто хоть фунт муки или там крупы у голодных детей украдёт, он, Шмельков, этого вора собственноручно расстреляет. Вот как! Да, при Лаврентии Кузьмиче нас в школе кормили прилично.
А раньше мы с Муськой часто играли в ресторан. Вы такую игру не знаете? Ну и не знать бы вам её никогда! Играли мы так. Я садился за стол и вроде бы повязывал салфетку. Ну, в общем, просовывал её за воротник.
— Тэк, — говорю, — что бы это мне сегодня покушать?
Муська стоит передо мной с полотенцем через руку, вроде бы это салфетка, а она подавальщик из ресторана.
— У нас, — говорит, — сегодня есть картошка в мундире и каша ячневая.
Я отвечаю:
— Мне это не по зубам. Нет ли у вас жареного фазана или кабаньей ноги на вертеле?
Муська теряется. Молчит.
А я требую:
— И ещё мне пинту (это такая мера, которой пираты вино меряют), пинту, — говорю, — доброго красного, а на закуску кусок сахара, только побольше.
Муська говорит:
— У нас сахарин есть.
Нет, с ней в ресторан играть неинтересно было. С Женей Ежиным тоже не получалось. Но уже совсем из-за другого. Я ему один раз говорю:
— Подай мне седло дикой козы.
А он:
— Кто же сёдла кушает? Они жёсткие, на них ездят.
— Дурья твоя голова, — говорю, — это же седло из книжки.
А он:
— Что мне из книжки? Мало чего там понапишут. А у нас вчера какао было. Настоящее, не книжное. Вот вкуснота! Я две такие чашки отмахал — громаднющие. Потом даже поташнивало.
Вот так мы поговорим-поговорим. Пока играем в ресторан, интересно! Потом, правда, ещё сильнее есть хочется. Аж поташнивает.
Интересно всё-таки: Женьку поташнивало от того, что он переедал, а меня — от голода. Может быть, вы не поверите, но я правду говорю: так оно было на самом деле.
Потом, когда Советская власть установилась, никогда не забуду, как нам первый раз Серафима Петровна объявила:
— Сегодня, дети, на третий урок у нас что?
Кто-то сказал:
— Физические опыты.
И ещё с задней парты крикнули:
— Гимнастика!
Эту гимнастику (по-теперешнему — физкультуру) у нас давно отменили. В голодуху она совсем не получалась. Какая там гимнастика, когда люди от голода шатаются!
Серафима Петровна говорит:
— Нет, не угадали. На третьем уроке будут не опыты и не гимнастика, а ячневая каша!
Мы все повскакали, парты захлопали, а мы танцевать. Как индейцы. Честное слово! И всем хотелось пойти в столовую за этой кашей. Серафима Петровна знала, что так будет, и потому она урок отменила.