Шрифт:
Он сердито встал, прошёлся вокруг поляны, отёр взмокший лоб рукавом.
– Ну конечно! Разумеется! – с притворным сокрушением воскликнула Камилла. – Если бы ты знал, как я сожалею… Видно, я тогда совсем потеряла голову…
– Ты лжёшь! – крикнул он придушенным голосом. – Ты жалеешь лишь о том, что твой замысел не удался! Да это видно по тому, как ты говоришь, как ты одета: эта шапочка набекрень, эти перчатки, этот новёхонький костюмчик – это всё ухищрения, чтобы соблазнить меня!.. Если бы ты действительно раскаивалась, я увидел бы это по твоему лицу, я почувствовал бы!
Он выкрикивал слова придушенным, слегка осипшим голосом, не в силах уже совладать с гневом, которым распалил себя. Обветшалая ткань пижамы лопнула на локте. Он оторвал почти весь рукав и отшвырнул его на кусты. На какое-то время Камилла приковалась взглядом к обнажённой, странно белой на фоне бересклетовых зарослей размахивающей руке.
Ален прижал ладони к глазам, заставляя себя говорить тише.
– Маленькое безупречное создание! Голубое, как самые дивные сны! Кроткое, нежное существо, способное тихо умереть, лишившись необходимого ему… И ты держала её над пропастью и разжала руки… Ты чудовище!.. Я не хочу жить с чудовищем!..
Он отнял руки от покрывшегося испариной лица, подошёл к Камилле, ища слова, которые ещё больнее уязвили бы её. Она часто дышала, переводя взгляд с голой белой руки на такое же белое лицо, в котором не было ни кровинки.
– Но это всего лишь животное! – возмущённо вскричала она. – Ты жертвуешь мною ради четвероногого! А ведь я жена тебе! И ты бросаешь меня ради кошки!
– Животное! Да, животное…
По видимости, успокоившись, он искал убежища в загадочной и понимающей усмешке. «Я должен признать, что Саха действительно животное… А коли так, чем замечательно это животное и как втолковать это Камилле? Эта опрятненькая кипящая гневом добродетельная убийца, уверенная, что ей известно, что такое животное, положительно уморит меня!..» Но тут голос Камиллы заставил его забыть о насмешках.
– Чудовище – это ты.
– Не понял?
– Да, ты. К сожалению, я не умею это объяснить, но уверяю тебя, что не ошибаюсь. Да, я хотела избавиться от Сахи. Это не очень красиво, согласна. Но убить то, что мешает или причиняет страдания, – это первое, что приходит в голову женщине, особенно женщине ревнующей. А вот ты – действительно случай особый, явление уродливое, ты…
Она силилась изъяснить свою мысль, тыча пальцем в то, что в наружности Алена являло, по случаю, свидетельство исступления ума: оторванный рукав, трясущиеся губы, с которых готова была слететь брань, побелевшие, как мел, щёки, всклокоченные, вздыбленные немыслимым хохлом волосы… Он не стал спорить, не стал защищаться – казалось, он хотел постичь нечто, и прочее перестало существовать для него.
– Если бы я из ревности убила или собиралась убить женщину, ты, вероятно, извинил бы меня. Но я подняла рук на кошку и, стало быть, я дурной человек. И ты удивляешься, что я называю тебя чудовищем…
– Разве я говорю, что удивляюсь? – заносчиво перебил он.
Она растерянно посмотрела на него, безнадёжно махнула рукой.
Хмурый, отчуждённый, он провожал взглядом ненавистную руку в перчатке всякий раз, как она приходила в движение.
– Так что же мы решим на будущее? Как нам быть, Ален?
Он едва не застонал от переполнявшей его неприязни, едва не крикнул ей в лицо: «Будем жить врозь, будем молчать, спать. Дышать друг без друга! Я уйду далеко, очень далеко: под эту вишню, например, под крыло этой чёрно-белой сороки, под радужный веер этого разбрызгивателя… Либо в мою холодную спальню, под защиту маленького золотого доллара, пригоршни обломков прошлого и кошки породы "шартре"…»
Однако он овладел собой и невозмутимо солгал:
– Пока ничего. Слишком рано решать… бесповоротно… Подумаем позднее…
Эта новая попытка выказать умеренность и готовность к обсуждению лишила его последних сил. Он споткнулся, едва ступив несколько раз, когда пошёл провожать Камиллу, ухватившуюся с безумной надеждой за это подобие примирения.
– Да-да, конечно, слишком рано… Подождём немного… Не провожай, я прекрасно дойду до ворот сама… При виде твоего рукава вообразят ещё, что мы подрались… Послушай, я, может быть, съезжу поплавать в Плуманак, к брату и свояченице Патрика… От одной мысли, что придётся сейчас жить у родителей…
– Поезжай в родстере, – предложил Ален.
Она покраснела, рассыпалась в изъявлениях благодарности.
– Как только возвращусь в Париж, сразу верну его тебе. Тебе самому может понадобиться… Так что заберёшь без церемоний… Я, кстати, сообщу тебе о своём отъезде… и о возвращении…
«Уже прикидывает, уже латает прорехи, наводит мостики, уже клеит, зашивает, чинит… это ужасно. Неужели именно это и ценит в ней мать? Вероятно, это бесценное качество. Я уже не в состоянии более ни понимать её, ни вознаграждать за благодеяния. Как непринуждённо она чувствует себя там, где мне невыносимо!.. Поскорее бы она ушла, поскорее бы…»