Шрифт:
Вечерами он вместе со своими соседями по комнате выходил к морю. Они стояли на берегу у каменной балюстрады и смотрели на лунную дорожку, на далекие огоньки проходящих кораблей. Воздух был удивительно чистый, дышалось легко и глубоко, плеск прибоя успокаивал душу. Они разговаривали негромкими голосами; говорили о том, что море похоже на картины Айвазовского, что вот оно шумит сейчас, как шумело тысячу лет назад, и горы стоят неизменно, и трудно представить себе, что где-то бренчат трамваи и гудят машины.
Утомленные горожане, попав тихим вечером на берег южного моря, любят поговорить обо всем этом.
Узнав, что Коташев — врач, соседи часто расспрашивали его о медицине; он привык к этому за свою жизнь и принадлежал к той породе медиков, которые отвечают на расспросы по их специальности вполне охотно, но очень уж неопределенно: из его слов получалось, что самое главное для здоровья — могучие силы организма, а сама по себе медицина, в особенности терапия, к сожалению, мало чем может помочь человеку.
Особенно дотошно расспрашивал Николая Ивановича пожилой оркестрант, живший с Коташевым в одной комнате. Он совсем недавно бросил курить и любил разговаривать об ощущениях, которые в связи с этим испытывает.
Просыпаясь, он обращался к Коташеву:
— А знаете, совершенно исчез мой противный утренний кашель. Это ведь нормально, доктор?
Коташев любил музыку и пытался поговорить с оркестрантом о Чайковском, Рахманинове, Шостаковиче, но тот торопливо отвечал:
— Да-да, прекрасная соната… Все-таки, доктор, я думаю, бронхи у меня уже очистились…
В общем, он представлялся Коташеву малоинтересным человеком.
Вторым сожителем Коташева по комнате был тридцатилетний инженер Пичугин. Лысоватый, в очках, рано располневший, он был хлопотлив и жаден к жизненным удовольствиям. Он отдыхал в санатории со страстью и рвением.
Николай Иванович испытывал почему-то чувство брезгливости к Пичугину. Даже когда они порой одновременно входили, купаясь, в воду и Коташев видел в двух шагах от себя упитанное, вялое и белое тело инженера, ему было неприятно, что их сейчас омывает одна и та же вода.
Может быть, брезгливость, эта объяснялась тем, что Пичугин нехорошо говорил о женщинах. Вечерами он убегал на танцевальную площадку в Дом отдыха поварского ученичества и возвращался оттуда поздно, перелезая через забор санатория; пахло от него в темноте потом и, как казалось Коташеву, псиной. Инженер не зажигал света в комнате, чтобы не разбудить соседей, добирался на цыпочках, на ощупь до своей постели и, скрипнув пружинами, затихал. Во сне он иногда произносил:
— Боже мой, боже мой…
И голос у него при этом был испуганный, как у ребенка в темном коридоре. Однажды на почте Николай Иванович слышал, как Пичугин звонил жене в Ленинград. Дверь будки была приоткрыта — стояла жара, — и Пичугин кричал ласковым голосом:
— Здравствуй, девонька… Ну как ты, девонька?.. На обратном пути с почты Пичугин догнал Коташева и, вытирая мокрую плешь носовым платком, сказал:
— Вот и на душе полегчало: позвонил женке домой, — все благополучно, можно спокойно отдыхать.
— А я не замечал, чтобы вы до сегодняшнего дня отдыхали беспокоясь, — брезгливо ответил Коташев.
Пичугин громко расхохотался.
— Шутник, доктор! Что там ни говори, а семья — дело святое… Вот вы, наверное, думаете, что я развратник? А для меня первое дело — семья. Я свою супругу очень уважаю, она у меня дельная, умная баба, я ей вчера посылку — черешню — отправил… В городе, знаете, нет времени погулять, голова озабоченная, а тут воздух, питание регулярное, — конечно, тянет на травку. — Он посмотрел на Коташева, подмигнул и, снова захохотав, добавил — Физиология!
— То, что вы говорите, — пошлость, — сказал Коташев.
— Правильно! — обрадовался инженер. — Конечно, пошлость. Так давайте разберемся; что же она, в сущности, собой представляет? Пошлость есть правда жиз- ни, которой люди почему-то стесняются. А я не стесняюсь, вот и вся разница…
Он взял Коташева под руку, высвободиться было неловко.
— Не судите, доктор, людей по поведению в санатории. И вообще не судите строго. Живем мы, к сожалению, один раз, дьявольски мало живем! Только войдешь во вкус, и сразу начинается ваша медицина: инфаркт, инсульт, черта в ступе!.. Мы с вами, дорогой доктор, однодневные бабочки в общей системе мироздания. Какая-нибудь глупая щука живет триста лет, а я, умеющий создавать сложнейшие машины, загнусь, простите за грубость, годам к пятидесяти… Ну и жара! — сказал он без всякого перехода. — Пойдемте окунемся?