Шрифт:
Мы замолчали. Надежда Александровна минут пять напряженно смотрела вдаль из-под надвинутого на глаза платка и крепче засунула руки в рукава серого драпового пальто, очень мило скроенного, но слишком легкого для такой погоды; потом она зевнула, вытянулась, закрыла глаза и склонила ко мне на грудь голову. Я принял более удобную для такого положения позу и взял ее руку. Рука, узкая и длинная, горела, как у лихорадочного. Надежда Александровна, казалось, не сознавала этого прикосновения, да и я сам начинал терять сознание. Мне вдруг стало тепло, лень и нега разлились по всему телу, глаза слипались, голова опускалась… Фактически, впрочем, поцелуя не могло выйти, потому что у Надежды Александровны рот был закрыт платком, а у меня на усах образовалось два больших куска льду. Но я все-таки замирал с единственною ясною мыслью, что влюблен по уши.
— Вставайте! Приехали! — разбудил нас Петро, можно сказать, за минуту до смерти.
Село Выжимки лежит на плоском берегу небольшой речки. Посреди площади, где по воскресеньям собирается ярмарка, стоит каменная церковь, рядом — изба священника, подальше — корчма; с другой стороны — волостное правление, а за ним, через десяток дворов, — школа. Больница расположена у самой околицы, при дороге в город. Хаты, белые с переднего фасада и желтые с заднего, окружены плетнями или каменными заборами, скрепленными глиной и грязью. Почти при каждой — сад. Дорога к мосту усажена ветвистыми вербами. На той стороне видны высокие тополи и липы барской усадьбы.
Каждый раз, когда мне случалось проходить по направлению к больнице, где в бывшей бане жила Надежда Александровна, в окне угловой избы, при первом повороте направо, показывалось и сейчас же исчезало жирное, прыщеватое лицо, с плоским носом, жиденькой бородкой, желтоватыми глазами и тем оригинальным выражением, какое бывает у человека, собирающегося разразиться взрывом хохота. Это волостной писарь, Аполлинарий Филимоныч. Пока я огибал угол плетня, он успевал перебежать к двери во двор и сдержанно выкрикивал в щель:
— Жучка! Куси! Куси!.. И-и-и!.. Прынц идет!
Очень был остроумный молодой человек.
На меня с хриплым лаем бросалась черная мохнатая собака, и я принужден бывал вступать с нею в войну. Если к Жучке приставали собаки соседних дворов, то из двери слышался веселый, счастливый смех.
Иногда я заставал Аполлинария Филимоныча у калитки. Тогда он отходил от меня на несколько шагов, измерял с ног до головы насмешливым взглядом, складывал за спиной руки, откидывал назад голову и произносил:
— Псс… Прынц!..
Когда он бывал в таких случаях в обществе барского камердинера или франтов-парубков, взиравших на него с подобострастием, как на идеал кавалера, то проделывал новую штуку. При моем приближении он снимал с черной, щедро напомаженной головы свою великолепную фуражку, относил ее на всю длину руки на одном уровне с лицом, а сам отвешивал поясной поклон и пребывал в такой позе до тех пор, пока присутствующие не прыскали со смеху.
По вечерам его приятная физиономия так часто заглядывала ко мне в окно, что я должен был завести занавеску.
Раз в школу неожиданно явился из города инспектор, несколько озабоченный и с выражением подозрительной проницательности в глазах. Он побыл минут десять при занятиях, затем отправился в мою комнату, через сени, перерыл на столе бумаги, осмотрел книги и нашел экземпляр «Вестника Европы». В этот день Аполлинарий Филимоныч, по-видимому, нарочно поджидал меня у калитки и вместо «прынца» преподнес песенку гнусливым голосом:
— Ой, штось у нас нашли!.. Ой, за штось нам достанется!..
Это было неделю спустя после того, как я его поколотил, хотя он меня и прежде искренне ненавидел, — за пальто. У меня было петербургское теплое пальто, с так называемым бобровым воротником, из гладкого коричневого драпа, не первой молодости, но такого фасона, что Аполлинарий Филимоныч огорчался до глубины души. Когда дело не доходило еще до открытого разрыва, он с особенным интересом ощупывал у меня рукава, пуговицы, воротник и очень удивлялся тому, что спина не морщилась, а полы были подрезаны совершенно ровно, без малейшего шлейфа. Его пальто, синее, совершенно новое и тоже с так называемым бобровым воротником, обладало обоими недостатками.
— А мое, либонь, потеплее будет! — заметил он раз после подобного осмотра и через минуту едко прибавил: — Где нам! Мы не столичные! — Потом отступил на шаг, окинул меня внимательным взглядом портного и произнес: — Пссс…
Так началось. Через три дня я увидел его уже с полукруглой выемкой вместо шлейфа и заостренными спереди полами.
Окончательно поссорились мы из-за Надежды Александровны.
Был теплый вечер. Стояла оттепель, и подувал влажный ветерок. Солнце садилось, и облачное небо пылало огнями. С крыш капало, на потемневшей дороге чернели кучки навоза. По селу флегматично бродили тощие коровы и свиньи. Дети загоняли домой стада гусей, выпущенных на прогулку; двери хлевов были открыты, и из них выглядывали лошадиные и овечьи морды. Дым из плетеных труб стлался по самой земле; вороны с громким карканьем низко летали над площадью и черным карнизом усаживались на колокольню.