Шрифт:
"Справа повзводно — сидеть молодцами,
Не горячить лошадей…"
"Не горячить лошадей"… повторил Ипполит. "Как все это странно? Иная какая-то жизнь. И какая дикая! Не горячить лошадей. При чем тут лошади?.. Свобода, равенство, братство. Общая дружная семья народов и эти серые пушки, мрачно глядящие в черную зловещую даль… Кто прав? Они… или «они»? Что лучше?.. Не горячить лошадей?.. или подойти, взять под руку, как Юлия, дышать в ухо горячим дыханием страсти… и выстрелить?.. Я знаю: она сказала "по приговору центрального комитета партии Народной Воли"… Народная Воля… А эти юнкера?.. Федя?.. Не народ?.. Знаю я, что они хотят?.. Не горячить лошадей"…
Федя спускался к Ипполиту. Теперь, когда все было сделано, отношения между братьями стали ровнее. Не стало раздражения, вернулась былая, детская нежность, которая всегда сквозила в словах Ипполита, даже и тогда, когда он говорил: "Федя, ты дурак!"… Хотелось побыть подольше вместе.
— Ипполит, пойдем наверх, — сказал бодрым голосом Федя, — сейчас перекличка и зоря, а после еще походим. Поговорим. Твой поезд в 10 часов…
Федя провел Ипполита к кегельбану и там оставил его… Ипполит видел, как на первой линейке длинной серой линией строились юнкера. Фельдфебеля громко выкликали фамилии, дежурный офицер вышел на середину.
У маленькой будки, где ходил часовой, выстроился караул. Горнист стал на правом фланге. Левее пела певучую песню кавалерийская труба, горнист отбивал короткие ноты, и все эти юноши стояли молча, напряженно вытянувшись. И с ними — Федя. Сняли фуражки.
"Отче наш!"
На востоке прояснело и было бледно-зеленоватое весеннее небо. В него вонзились белой линией палатки Главного лагеря. Оттуда невнятно плыли волны тысяч мужских голосов.
"Отче наш" возносилось от лагеря к небу, таяло в темной голубизне востока, упиралось в косматые тучи на западе. Все казалось Ипполиту непонятным и нелепым. Грозно было небо. Не людьми, а странною стихийною силою казались длинные серые шеренги, откуда могуче раздавался гимн. И уже не смеялся над ним, не ненавидел его Ипполит. Он был подавлен им.
…"Нами правит Александр III с его незабвенным родителем и венценосными предками, — думал чужими, но привычными словами Ипполит. — Нас бьют по морде царские урядники и околоточные. Россия это стадо ста пятидесяти миллионов рабов. Нас ссылают в глухие тундры Акатуя и Зерентуя, нас гноят в бастионах Петропавловска и Шлиссельбурга. А мы пишем верноподданнические адреса и украшаем наши дома флагами в табельные дни тезоименитства и поем "Боже царя храни!""
Но уже в мыслях была какая-то невязка. Закрадывалось сомнение: кто прав? Они ли, маленькая кучка эмигрантов и людей, скрывшихся в подполье с евреями-вожаками, или эти мощные массы молодежи, поющей стройными голосами гимн? Эти юноши и с ними милый, дорогой Федя!?
Когда Федя подошел к Ипполиту, они стали ходить по тропинке вдоль оврага. Они говорили про дом, про мать, как тяжело теперь ей и Липочке, как проклято сложилась их жизнь и как было бы славно, если бы Липочка могла выйти замуж за хорошего человека. Федя рассказывал про Любовь Павловну, какая она хорошая, образованная и милая и совсем не "синий чулок". Из глубины детства вставали какие-то теплые образы, и слова были покойные, добрые, ласковые, не колючие…
На передней линейке пели юнкера и нежный тенор заводил просто. За душу брали звуки его сильного красивого голоса:
Засвисталы-ы коза-ченьки, В поход с полуночи, Заплакала Марусенька, Свои ясны очи!.."Странная, странная жизнь, — думал Ипполит, спускаясь к пустынной военной платформе, горевшей линией огней. — А им, верно, кажется такою же странною наша жизнь с заговорами, с убийствами, и страхом обыска и ареста… И почему? Почему?.. Мы, даже родные братья, не можем ни столковаться, ни понять друг друга?"
XVIII
Ипполит вернулся домой уже ночью. Беспокойство снова овладело им. Страх серым вертким зайцем завозился в сердце. Ипполит боялся обыска, ареста, суда… Больше всего боялся грубости жандармов. Прежде чем позвонить, он подозрительно осмотрел дверь и прислушался. Обыденна и скучна при свете белой ночи была большая дверь, обитая черной клеенкой с торчащим кое-где из нее волосом, и медная, так надоевшая дощечка: "профессор Михаил Павлович Кусков". Стало обидно за отца. Всюду и везде тыкал он свое профессорство, хотя давно перестал читать лекции.
Все было тихо. Но подозрительной казалась самая тишина. Точно уже там никто не жил. Лестница была пустая. Жильцы с квартир съехали на дачу. В соседнем флигеле кто-то, при открытых окнах, заиграл на рояле и сочные, полные, дерзкие звуки брызнули и побежали по двору, по лестнице, гулко отдаваясь о серые, пыльные камни.
Ипполит позвонил.
Сейчас же раздались шаги матери. Она сняла крюк, не спрашивая, кто звонит. "Вот так же, — подумал Ипполит, — мама снимет крюк и тогда, когда придут жандармы".