Вход/Регистрация
Содом и Гоморра
вернуться

Пруст Марсель

Шрифт:

В ту пору стало обнаруживаться явление, которое заслуживает упоминания только потому, что оно встречается во все значительные периоды истории. В тот самый момент, когда я писал Жильберте, г-н де Германт, лишь сейчас вернувшийся с бала, еще не снявший своего шлема, размышлял о том, что завтра ведь ему придется надеть официальный траур, и решил на неделю раньше уехать на воды, где он должен был пройти курс лечения. Когда через три недели он вернулся (я забегаю вперед — ведь я только что кончил письмо к Жильберте), друзья герцога, видевшие, как он, в начале процесса столь равнодушный, стал яростным антидрейфусаром, — онемели от изумления, услышав от него (словно лечение подействовало не только на мочевой пузырь): «Ну что ж, дело будет пересмотрено и его оправдают, нельзя же осудить человека, против которого нет никаких улик. Видели ль вы когда-нибудь такого кретина, как Форшвиль? Офицер, готовящий для французов бойню, другими словами — войну. Странные времена». Дело в том, что за это время герцог Германтский познакомился с тремя очаровательными дамами (одной итальянской принцессой и двумя ее свояченицами). Услышав несколько слов, сказанных ими по поводу книг, которые они читали, по поводу пьесы, которая ставилась в Казино, герцог сразу понял, что имеет дело с женщинами, превосходящими его в умственном отношении, с которыми, как он сам говорил, он не мог бы померяться силами. Тем более он был счастлив, что принцесса пригласила его играть в бридж. Но как только он, сразу же по приходе к ней, в пылу своего антидрейфусарства, не знающего различий, сказал: «Ну что ж, больше не слышно о пересмотре дела этого пресловутого Дрейфуса», — велико было его удивление, когда он услышал ответ принцессы и ее своячениц: «Мы никогда еще не были так близки к этому. Нельзя же держать на каторге человека, который ничего не сделал». — «Да что вы! Вот как?» — пробормотал сперва герцог, как будто узнав причудливую кличку, которой пользуются в этом доме, чтобы в смешном виде представить кого-нибудь, кого он до сих пор считал человеком умным. Но через несколько дней, подобно тому, как из трусости и духа подражания мы сами, не зная почему, кричим: «Эй! Жожотт!» — великому артисту, которого так назвали при нас в этом доме, герцог, еще стеснявшийся этого нового обыкновения, все-таки говорил: «действительно, раз против него нет никаких улик». Три очаровательные дамы находили, что он эволюционирует недостаточно быстро, и обращались с ним несколько строго: «Да в сущности ни один умный человек и не думал, что в самом деле было что-нибудь». Всякий раз, как открывалась новая, убийственная улика против Дрейфуса и герцог, думая, что это убедит трех очаровательных дам, сообщал им о ней, они много смеялись и без труда, с чрезвычайной тонкостью диалектики, доказывали ему, что довод ничего не стоит и совершенно смехотворен. Герцог вернулся в Париж ярым дрейфусаром. И, разумеется, мы не собираемся утверждать, что три очаровательные дамы не были в данном случае провозвестницами истины. Но можно отметить, что через каждые десять лет, даже если мы и оставляем человека во власти искреннего убеждения, оказывается, что с ним начала общаться умная супружеская чета или хотя бы какая-нибудь одна очаровательная дама и через несколько месяцев привела его к противоположному мнению. И в этом смысле много есть стран, которые уподобляются такому искреннему человеку, много есть стран, которые были полны ненависти к тому или иному народу, а шесть месяцев спустя уже питают совсем другие чувства и нарушают союзы.

Я некоторое время не виделся с Альбертиной, но продолжал посещать, правда, не г-жу де Германт, уже ничего не говорившую моему воображению, а других волшебниц и их дома, которые были столь же неотделимы от них, как оболочка из перламутра или из эмали — от моллюска, создавшего ее и притаившегося в ней, или зубчатая башенка — от раковины. Я не смог бы применить к этим дамам какую-либо классификацию, поскольку трудность вопроса заключалась в бесцельности и невозможности не только решения, но даже и самой его постановки. Прежде чем проникнуть к даме, надо было проникнуть в волшебный особняк. А одна из них принимала летом всегда после завтрака; еще не доезжая до ее дома, приходилось поднимать верх пролетки, так страшно палило солнце, воспоминание о котором, хоть я и не отдавал себе отчета в этом, должно было войти в состав всего впечатления в целом. Я думал, что еду всего-навсего на бульвар Кур-ла-Рен; в действительности же, еще не приехав на званое собрание, которое, может быть, вызвало бы насмешки человека практического, я, словно путешественник по Италии, бывал ослеплен, испытывал наслаждения, от которых и самый дом был уже неотделим в моей памяти. Кроме того, ввиду жары, стоявшей в эту пору года и в эти часы, хозяйка дома наглухо закрывала ставни в обширных прямоугольных гостиных нижнего этажа, где она принимала. Я сперва плохо узнавал хозяйку дома и ее гостей, даже герцогиню Германтскую, хриплым голосом приглашавшую меня сесть рядом с ней в кресло Бове, на котором изображено было похищение Европы. Потом я начинал различать на стенах большие гобелены XVIII века, изображавшие корабли с мачтами, украшенными штокрозами, сидя под которыми я как будто оказывался не во дворце на берегах Сены, а во дворце Нептуна, на берегу океана, где герцогиня Германтская словно превращалась в богиню вод. Не было бы конца, если бы я стал перечислять все салоны, непохожие на этот. Этого примера достаточно, чтобы показать, что мои суждения о свете зависели и от поэтических впечатлений, которые однако при подведении итога я никогда не принимал в расчет, так что, когда я определял достоинства того или иного салона, результаты сложения всегда оказывались неправильными.

Разумеется, эти причины ошибок были далеко не единственными, но до отъезда в Бальбек (где, на мое несчастье, мне во второй и последний раз предстояло провести лето) мне остается слишком мало времени, чтобы приступать к картинам светского общества, которые займут свое место в рассказе значительно позднее. Скажу только, что к первой мнимой причине письма к Жильберте (мой сравнительно легкомысленный образ жизни, судя по которому можно было бы предполагать, что я люблю свет) и возвращения к Сванам, которое оно как будто означало, Одетта могла бы прибавить и другую, столь же недействительную. Те различные аспекты, в которых свет может являться одному и тому же лицу, я представлял себе до сих пор, лишь предполагая, что та самая женщина, которая ни с кем не была знакома, стала вдруг бывать у всех, или что другая, игравшая видную роль, оказалась всеми покинутой, причем в этом мы склонны видеть лишь один из тех взлетов или одно из тех падений исключительно личного характера, которые время от времени, как следствие биржевых спекуляций, в одном и том же кругу приводят к разорению, вызывающему громкие толки, или к неожиданному обогащению. Однако дело не только в этом. В известной мере проявления светской жизни, — протекающие на гораздо более низком уровне, чем художественные направлении, политические кризисы, чем та эволюция, в силу которой общественный вкус обращается к театру идей, потом к импрессионистической живописи, потом к сложной немецкой музыке, затем к простой русской музыке или же к социальным идеям, к идеям справедливости, к религиозной реакций, к патриотическим эксцессам, — представляют собой все же их отдаленное отражение, преломленное, неясное, мутное, переменчивое. Таким образом, даже и салоны не могут быть описаны в состоянии статической неподвижности, являвшемся до сих пор достаточным условием для оценки характеров, которым теперь как бы предстоит быть вовлеченными в мнимо-историческое движение. Вкус к новизне, под влиянием которого светские люди, с большей или меньшей искренностью жаждущие приобщения к умственной эволюции, посещают те места, где они могут следить за ней, обычно заставляет их отдавать предпочтение какой-нибудь даме, доселе неизвестной, подающей надежды на какой-то более высокий склад ума, — надежды, находящиеся еще в расцвете, тогда как в отношении женщин, властвовавших в свете, они уже утратили всякую свежесть и поблекли и ничего уже не говорят их воображению, ибо они знают и сильные и слабые стороны этих женщин. И каждая эпоха воплощается таким образом в новых женщинах, в новых группах женщин, которые, будучи тесно связаны с тем, что в данную минуту впервые стало привлекать любопытство, как будто лишь сейчас впервые появились в своих туалетах, словно неведомое племя, рожденное последним потопом, — несокрушимые красавицы любого нового консульства, любой новой директории. Но весьма часто эта новая хозяйка дома уподобляется тем государственным деятелям, которые впервые достигают министерского портфеля, но которые уже в течение сорока лет стучались во все двери, не открывавшиеся перед ними, — это одна из тех женщин, которых не знали в обществе, но которые тем не менее уже с очень давних пор устраивали приемы, за неимением лучшего, для «немногих близких друзей». Конечно, это не всегда бывает так, и когда, одновременно с расцветом русских балетов, появилась княгиня Юрбелетова, сразу открывшая и Бакста, и Нижинского, и Бенуа, и гений Стравинского, юная крестная мать всех этих новых великих людей, украсившая голову огромной дрожащей эгреткой, доселе неведомой парижанкам и возбудившей у них всех жажду подражания, — можно было подумать, будто это чудесное существо привезли с собой в своем неисчислимом багаже, как самое драгоценное сокровище, русские танцовщики; но когда рядом с ней, в ложе авансцены, мы увидим, словно настоящую волшебницу, до этого дня неизвестную аристократии, г-жу Вердюрен, присутствующую на всех «русских спектаклях», мы будем в состоянии на вопросы светских людей, с легкостью предположивших, будто г-жа Вердюрен только что прибыла вместе с труппой Дягилева, сообщить, что эта дама существовала и в прежние времена и прошла через различные стадии перевоплощения, из которых последняя отличалась только тем, что она была первой, приводившей к успеху, которого так долго и тщетно ждала Хозяйка, который отныне был обеспечен и приближался все более быстрыми шагами. Что касается г-жи Сван, то новизна, носительницей которой она являлась, не имела такого собирательного характера. Ее салон выкристаллизовался вокруг умирающего человека, который в тот момент, когда талант его уже истощился, внезапно достиг большой славы, сменившей неизвестность. Увлечение творчеством Бергота было огромно. Весь день он, выставленный напоказ, пребывал у г~жи Сван, которая шептала какому-нибудь влиятельному лицу: «Я поговорю с ним, он напишет для вас статью». Впрочем, он был в состоянии написать и ее и даже одноактную пьеску для г-жи Сван. Он был ближе к смерти и чувствовал себя несколько менее плохо, чем в то время, когда он приезжал справляться о здоровье моей бабушки. Дело в том, что сильные физические страдания заставили его придерживаться режима. Болезнь — врач, которого мы слушаемся более всего: доброте и знанию мы умеем только обещать; страданию мы повинуемся.

Конечно, маленький клан Вердюренов представлял в настоящее время интерес более живой, чем слегка националистический, в большей мере литературный и главным образом берготический салон г-жи Сван. Маленький клан в самом деле был действенной узловой точкой долгого политического кризиса, достигшего сейчас максимума интенсивности — дрейфусарства. Но светские люди большей частью были в такой мере противниками пересмотра, что дрейфусарский салон казался чем-то столь же невозможным, как в свое время — салон коммунистический. Правда, принцесса де Капрарола, познакомившаяся с г-жой Вердюрен в связи с большой выставкой, устроенной ею, отдала ей длительный визит в надежде переманить нескольких интересных членов маленького клана и приобщить их к своему салону, — визит, в течение которого принцесса (разыгрывавшая в уменьшенном масштабе герцогиню Германтскую) выражала мнения, противоположные общепринятым взглядам, объявляя идиотами людей своего круга, что г-жа Вердюрен сочла весьма смелым. Однако впоследствии этой смелости не суждено было простереться до того, чтобы на гонках в Бальбеке под обстрелом взглядов националистических дам осмелиться поклониться г-же Вердюрен. Что до г-жи Сван, то антидрейфусары, напротив, были благодарны ей за «благонамеренность», в которой видели двойную заслугу, поскольку она была жена еврея. Тем не менее люди, никогда не бывавшие у нее, воображали, что она принимает лишь каких-то неизвестных евреев да учеников Бергота. Вот каким образом женщин, даже и по-иному влиятельных, чем г-жа Сван, ставят на низшую ступень общественной иерархии — или в силу их происхождения, или в силу того, что они не любят званых обедов и вечеров, где их никогда не видно, почему и возникает ошибочное предположение, будто их никуда не приглашают, или в силу того, что они никогда не говорят о своих дружеских светских отношениях, а только о литературе и об искусстве, или в силу того, что люди, бывая у них, скрывают это обстоятельство, или что сами они, во избежание невежливости по отношению к другим, скрывают эти посещения — словом, в силу множества причин, превращающих, с точки зрения некоторых, ту или иную из них в женщину, которой не принимают. Так было и с Одеттой. Г-жа д'Эпинуа, которой по случаю желательного для нее денежного взноса в пользу «Французского отечества» пришлось заехать к ней, как она заехала бы в магазин галантерейных товаров, уверенная, впрочем, что она встретит там только неизвестных, даже не презираемых, лиц, застыла на месте, когда дверь открылась перед ней вовсе не в ту гостиную, которую она представляла себе, а в волшебную залу, где словно благодаря сценическому превращению, какие бывают в феериях, она в ослепительных фигурантках, полулежавших на диванах или восседавших в креслах и называвших хозяйку дома просто по имени, узнала принцесс и герцогинь, которых ей, принцессе д'Эпинуа, с трудом удавалось привлечь к себе и которым в эту минуту, под благожелательными взглядами Одетты, маркиз дю Ло, граф Луи де Тюренн, принц Боргезе, герцог д'Эстре подавали оранжад и пти-фуры, исполняя обязанности виночерпиев и хлебодаров. Принцесса д'Эпинуа, которая, сама того не сознавая, видела в светских достоинствах человека какое-то внутреннее его свойство, вынуждена была переосознать г-жу Сван и мысленно перевоплотить ее в изысканную даму. Незнание той действительной жизни, которую ведут женщины, не выставляющие ее напоказ в газетах, набрасывает, таким образом, на некоторые положения (содействуя тем самым и разнообразию салонов) покров таинственности. Что касается Одетты, то вначале несколько мужчин, принадлежавших к самому высшему обществу и желавших познакомиться с Берготом, стали обедать у нее в тесном кругу. Она выказала такт, недавно лишь приобретенный, и не хвасталась этим, а они находили у нее, как плод воспоминаний о маленьком «кружке», традиции которого Одетта сохраняла и после раскола, заранее поставленный прибор и т. п. Одетта возила их вместе с Берготом, которого это, впрочем, уже окончательно приближало к гибели, на интересные премьеры. Они рассказали о ней некоторым женщинам своего круга, способным заинтересоваться всей этой новизной. Те были уверены, что Одетта, связанная дружбой с Берготом, принимала более или менее деятельное участие в его творчестве, и считали ее в тысячу раз более умной, чем самые замечательные женщины предместья, по той же причине, по которой в политике они все свои надежды возлагали на некоторых стойких республиканцев вроде г-на Думера или г-на Дешанеля, меж тем как, по их мнению, Франция оказалась бы на краю гибели, если бы судьба ее была доверена монархистам, которых они приглашали на обеды, каким-нибудь Шаретам, Дудовилям и т. д. Осуществляя эту перемену в своем положении, Одетта проявляла сдержанность, которая делала победу и более прочной и более быстрой, но отнюдь не позволяла догадываться о ней публике, склонной судить по хронике «Gaulois» об успехах или об упадке какого-нибудь салона, так что, когда на генеральной репетиции одной из пьес Бергота, происходившей в одной из самых изысканных зал в пользу благотворительного общества, в центральной ложе — ложе автора — появились и сели рядом с г-жой Сван г-жа де Марсант и та, которая благодаря принимавшему все более отчетливый характер самоустранению герцогини Германтской (пресыщенной почестями и избравшей путь наименьшего усилия) собиралась стать львицей, властительницей наступавшей эры, графиня Моле, — это стало настоящим событием. «Мы еще и не подозревали, что она пошла в гору, — говорили об Одетте в ту минуту, когда в ее ложу вошла графиня Моле, — а она уже поднялась на самую вершину».

Таким образом, г-жа Сван могла думать, что я из снобизма стараюсь сблизиться вновь с ее дочерью.

Несмотря на своих блестящих приятельниц, Одетта с таким же необычайным вниманием прослушала пьесу, как если бы она приехала сюда только ради этой пьесы, подобно тому, как прежде она гуляла в Булонском лесу из соображений гигиенических и ради моциона. Люди, которые прежде были не столь предупредительны с нею, подошли к балюстраде, расталкивая всех, чтобы коснуться ее руки, а тем самым — приблизиться к тому внушительному кругу, среди которого находилась она. Она, с улыбкой скорее любезной, чем иронической, терпеливо отвечала на их вопросы, выказывая при этом спокойствие большее, чем можно было думать, и, быть может, искреннее, ибо теперь, хотя и с запозданием, выставлялись напоказ уже ставшие привычными, но из скромности скрываемые связи. Позади этих трех дам, привлекая к себе все взгляды, был Бергот, окруженный принцем Агригентским, графом Луи де Тюренном и маркизом де Бреоте. И нетрудно понять, что для этих людей, которые всюду были приняты и только в поисках оригинального могли открыть средство подняться еще выше, эта возможность показать свое значение, — возможность, которую, как им казалось, они получили, когда их привлекла к себе дама, слывшая женщиной с широким умственным кругозором, в чьем доме они ожидали увидеть всех молодых драматургов и романистов, — была чем-то более манящим и живым, нежели вечера у принцессы Германтской, которые, без всякой программы и каких-либо новых приманок, следовали один за другим в течение стольких лет, более или менее напоминая вечер, так обстоятельно описанный нами. В этом большом свете, свете Германтов, любопытство к которому несколько ослабевало, новые интеллектуальные моды отнюдь не выливались в развлечения, рассчитанные на этих людей, вроде тех безделушек, которые Бергот писал для г-жи Сван, или тех нестоящих заседаний, посвященных общественному благу (если допустить, что свет мог бы проявить интерес к делу Дрейфуса), на которые к г-же Вердюрен собирались Пикар, Клемансо, Зола, Рейнак и Лабори.

Жильберта тоже была полезна своей матери, так как дядя Свана недавно оставил девушке наследство в восемьдесят миллионов, благодаря чему в Сен-Жерменском предместье о ней уже начинали думать. Оборотная сторона медали заключалась в том, что у Свана, впрочем, умирающего, были дрейфусарские взгляды, но и это не вредило его жене и даже оказывало ей услуги. Не вредило ей это потому, что в свете говорили: «Он впал в детство, он идиот, никто на него не обращает внимания, все дело в его жене, а она очаровательна». Но даже и дрейфусарство Свана приносило пользу Одетте. Предоставленная самой себе, она, быть может, первая пошла бы навстречу разным шикарным дамам, и это погубило бы ее. Между тем в те вечера, когда она таскала своего мужа на обеды в Сен-Жерменское предместье, Сван, угрюмо сидевший в углу, не стеснялся, если видел, что жена его готова представиться какой-нибудь националистической даме, и говорил ей вслух: «Да полно же, Одетта, вы с ума сошли. Прошу вас, сидите спокойно. Было бы пошлостью с вашей стороны представляться антисемитам. Я вам запрещаю!» Светские люди, за которыми все бегают, не привыкли к такой гордости и к такой невоспитанности. Впервые они видели человека, считавшего себя чем-то «большим», чем они. Они рассказывали друг другу про это брюзжание Свана, и визитные карточки с загнутыми углами так и сыпались к Одетте. Бывая в гостях у г-жи д'Арпажон, она возбуждала порыв живого и полного симпатии любопытства. «Вам не было неприятно, что я вам представила ее? — говорила г-жа д'Арпажон. — Она очень милая. Это Мари де Марсант познакомила меня с ней». — «Да нет, напротив, говорят, что она необыкновенно умна, что она очаровательна. Наоборот, мне хотелось увидеть ее; скажите мне, где она живет». Г-жа д'Арпажон говорила г-же Сван, что ей было очень весело у нее третьего дня и что ради нее она с удовольствием не поехала к г-же де Сент-Эверт. И это была правда, так как отдать предпочтение г-же Сван значило показать, что вы человек умный, как если бы вы отправились в концерт вместо того, чтобы ехать на чашку чая. Но если г-жа де Сент-Эверт одновременно с Одеттой приезжала к г-же д'Арпажон, последняя, поскольку г-жа де Сент-Эверт отличалась большим снобизмом, а г-жа д'Арпажон, хоть и относилась к ней свысока, дорожила ее приемами, не представляла ей Одетту, чтобы г-же де Сент-Эверт осталось неизвестно, кто это. Маркиза воображала, что это, должно быть, какая-нибудь принцесса, очень редко бывающая в свете, раз она никогда не встречала ее, затягивала свой визит, косвенно отвечала на то, что говорила Одетта, но г-жа д'Арпажон оставалась неумолима. И когда г-жа де Сент-Эверт, побежденная, уезжала, хозяйка дома говорила Одетте: «Я вас не представила, потому что у нее не особенно любят бывать, а она приглашает страшно часто; вы не могли бы отделаться от нее». — «О! Это ничего», — отвечала с сожалением Одетта, но после того она уже считала, что у г-жи де Сент-Эверт не любят бывать, и в известной мере это была правда, и она из этого заключала, что сама она занимает положение более высокое, чем г-жа де Сент-Эверт, хотя у последней было блестящее положение, а у Одетты — еще никакого.

Она не отдавала себе в этом отчета, и хотя все приятельницы г-жи де Германт были дружны с г-жой д'Арпажон, когда последняя приглашала г-жу Сван, Одетта говорила щепетильным тоном: «Я буду у госпожи д'Арпажон, но вы найдете, что я очень отсталая, — меня это шокирует из-за госпожи де Германт» (которой она, помимо всего, и не знала). Утонченные мужчины думали, что если в высшем свете г-жа Сван знакома лишь с немногими, то это зависит от того, что она, видимо, женщина незаурядная, вероятно исключительная музыкантша, и что знакомство с ней дает какое-то сверхсветское отличие, подобное тому, которого достиг бы герцог, имеющий степень доктора наук. Женщин абсолютно ничтожных к Одетте влекло по совсем иной причине: узнав, что она посещает концерты Колонна и называет себя «вагнеристкой», они из этого заключали, что, должно быть, она «забавная», и воспламенялись желанием познакомиться с ней. Но, не особенно уверенные в прочности собственного положения, они боялись скомпрометировать себя, если покажут, что они знакомы с Одеттой, и, замечая г-жу Сван где-нибудь в благотворительном концерте, они поворачивали голову в другую сторону, так как считали невозможным — на глазах у г-жи де Рошшуар поклониться женщине, которая вполне была способна съездить в Байрейт, что означало нечто совершенно неслыханное. Каждое лицо в гостях у другого казалось иным. Не говоря о чудесных метаморфозах, совершавшихся у волшебниц, — в салоне г-жи Сван даже и г-н де Бреоте, неожиданно приобретавший вес благодаря отсутствию людей, обычно окружавших его, благодаря выражению довольства, которое он испытывал от того, что находился здесь, как если бы он, решив не ехать на вечер, надел вдруг очки и заперся у себя дома для чтения «Revue des Deux Mondes», благодаря тому таинственному обряду, который он как будто исполнял, посещая Одетту, — даже и сам г-н де Бреоте казался новым человеком. Я дорого дал бы, чтобы увидеть, каким превращениям подверглась бы в этой новой среде герцогиня де Монморанси-Люксембург. Но она была одной из тех, кому Одетта никогда не могла бы быть представлена. Г-жа де Монморанси, гораздо более доброжелательная по отношению к Ориане, чем Ориана — к ней, очень удивила меня, сказав о г-же де Германт: «Она знакома с остроумными людьми, все ее любят, я думаю, что если бы у нее было больше последовательности, она в конце концов создала бы себе салон. Правда, что она этого никогда и не хотела, она вполне права, она счастлива и так, все стремятся к ней». Если г-жа де Германт не имела «салона», то что же в таком случае был «салон»? Удивление большее, чем то, в которое привели меня эти слова, я вызвал у г-жи де Германт, сказав ей, что мне нравится бывать у г-жи де Монморанси. Ориана находила, что она старая кретинка. «Я-то, — говорила она, — я к этому вынуждена, она моя тетка, но вы! Она даже не умеет привлекать приятных людей». Г-жа де Германт не отдавала себе отчета, что приятные люди оставляют меня холодным, что, когда она говорила: «салон госпожи д'Арпажон», мне представлялась желтая бабочка, а когда она говорила: «салон Сван» (зимой г-жа Сван принимала у себя от шести до семи) — бабочка с черными крыльями, посыпанными снегом. Еще этот последний салон, даже и не являвшийся салоном, она считала, хотя и неприемлемым для себя, но все же извинительным для меня — ввиду «остроумных людей». Но г-жа де Люксембург! Если бы еще я «создал» нечто такое, что уже было бы замечено, она решила бы, что с талантом может сочетаться известная доля снобизма. А я до крайних пределов довел ее разочарование: я признался ей, что к г-же де Монморанси я езжу не для того, чтобы (как она предполагала) «собирать наблюдения» и «делать наброски». Впрочем, г-жа де Германт ошибалась не более, чем те светские романисты, которые извне подвергают жестокому анализу поступки сноба, действительного или мнимого, но никогда не ставят себя на его место в тот момент, когда в его фантазии словно расцветает целая весна общественных представлений. Когда я захотел понять, в чем сущность того огромного удовольствия, которое я получаю от посещений дома г-жи де Монморанси, я сам был разочарован. Она жила в Сен-Жерменском предместье, в старинном здании, которое состояло из флигелей, отделенных друг от друга садиками. Под аркой небольшая скульптура, как говорили — работы Фальконета, изображала родник, откуда, впрочем, все время сочилась сырость. Немного дальше консьержка, у которой всегда были красные глаза, — может быть от горя, может быть вследствие неврастении, может быть от мигреней, может быть от насморка, — никогда ничего не отвечала вам, делала неопределенный жест, означавший, что герцогиня дома, и роняла из глаз несколько капель, падавших в чашку, которую наполняли незабудки. Удовольствие, которое доставлял мне вид скульптуры, оттого что она напоминала мне маленького гипсового садовника, стоявшего в Комбре, в одном из садов, было ничто по сравнению с тем наслаждением, которое мне доставляла большая лестница, сырая и гулкая, где возникало эхо, похожая на некоторые лестницы в общественных банях прежних времен, с вазами, полными цинерарий, синих на синем фоне, а главное — позвякивание колокольчика, точь-в-точь такое же, какое слышалось в комнате Евлалии. Это позвякивание доводило мой восторг до крайней степени, но казалось мне чем-то слишком скромным, чтобы я мог рассказать о нем г-же де Монморанси, которая таким образом всегда видела меня в состоянии восхищения, никогда не догадываясь о его причине.

Перебои чувства

Второй мой приезд в Бальбек был очень непохож на первый. Директор гостиницы сам вышел встретить меня в Понт-а-Кулевр и несколько раз повторил, как он дорожит своими знатными клиентами, вызвав во мне опасение, что он произвел меня в аристократы, пока я не сообразил, что при его смутных грамматических представлениях слово «знатный» означало «известный», «уже знакомый». Вообще же по мере того, как он овладевал новыми для него языками, он начинал хуже говорить на тех, которые знал раньше. Он объявил мне, что поместит меня в гостинице на самом верху. «Надеюсь, — сказал он, — вы не усмотрите в этом отсутствие вежливости; мне было бы неприятно дать вам комнату, которой вы недостойны, но я это сделал ввиду шума, потому что там над вами никого уже не будет и никто не будет утомлять вашу барабанную перепорку (вместо «перепонку»). Будьте спокойны, я велю затворять окна, чтоб они не хлопали. На этот счет я нестерпим» (слова эти выражали не его мысль, заключавшуюся в том, что его считают неумолимым в данном отношении, а скорее, пожалуй, мысль коридорных). Комнаты, впрочем, были те же, что и в первый мой приезд. Они находились не ниже, чем тогда, но я поднялся в мнении директора. Я мог топить камин, если это мне будет угодно (по предписанию врачей я уехал сразу после Пасхи), но он опасался, как бы на потолке не появились трещины. «Главное, ежели захотите возвести огонь, смотрите, чтоб дрова, положенные раньше, загорелись дотла (вместо «сгорели»). Самое важное — как бы не поджечь камин, тем более, что я хотел немного украсить комнату и поставил на него большую китайскую вазу, которая от этого могла бы испортиться».

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: