Шрифт:
Вскоре после того, как мы с Моникой расстались уже окончательно, немцы принялись обстреливать Англию ракетами Фау-1 и Фау-2 с баз в Па-де-Кале. У меня опять появилась работа: новые руины, которые надо было запечатлеть на холсте. Эти ракеты, возникавшие словно из ниоткуда, и жутковатые звуки, которые они издавали в воздухе перед тем, как бесшумно спуститься к земле, породили очередную волну фантастического фольклора. Например, появилось такое поверье, что Vergeltungswaffe, Оружие возмездия, направляют к цели души погибших пилотов Люфтваффе. Я аккуратно записывал все истории подобного рода и передавал свои записи в штаб «Наблюдения масс».
Ракетные обстрелы закончились в марте 1945-го года, а спустя пару недель меня направили в действующие войска: в британскую часть, только что переправившуюся через Рейн. Я нагнал свое подразделение на подступах к Бремену. Меня тут же откомандировали в Берген-Бельзен, где располагался нацистский концлагерь, с заданием как можно подробнее зарисовать все, что я там увижу.
Я заранее предвкушал эту поездку, открывавшую столько возможностей для художественного видения. Офицер, который меня инструктировал, уже побывал в Бельзене, и я мог составить себе представление о том, как все будет. В воображении рисовался необъятный пустырь, обнесенный колючей проволокой, с узкими дощатыми дорожками, проложенными по хлюпающей грязи, где живые скелеты, обтянутые бледной кожей, потерянно бродят среди еще не остывших печных труб, кособоких хибар и кустарных палаток. Воплощенный кошмар, проникнутый сумрачной мощью и даже романтикой, в духе Каспара Давида Фридриха*. Мертвецы меня не потревожат. Я привык к трупам на улицах Лондона.
Я прибыл в Бельзен, где познакомился с Мелвилом Пиком, тоже военным художником, молодым человеком с темными, глубоко посаженными глазами. Он приехал буквально на пару дней раньше меня. Мы ходили по лагерю вместе, и за все это время не перемолвились даже десятком слов. Меня постоянно рвало, и пару раз даже стошнило. За все время, что я пробыл в Бельзене, мне удалось сделать лишь несколько отрывочных набросков. Мелвилу, я думаю, тоже. Даже после освобождения лагеря бывшие узники умирали десятками – да что там десятками, сотнями – ежедневно. Очень быстро я понял, что не смогу ничего написать. Раньше я считал само собой разумеющимся, что предметом искусства и литературы может быть все, что угодно. Для художника не существует запретных зон. Теперь я убедился, что это не так. В Бельзене я не написал ни одной картины, и не стану описывать свои тогдашние переживания в этой книге. На самом деле, я бы и вовсе не упомянул ту поездку, если бы не одно значимое обстоятельство: я вернулся в Англию в очень странных умонастроениях, которые определились, помимо прочего, и впечатлениями от Бельзена.
* Фридрих Каспар Давид (1774-1840), немецкий живописец- пейзажист, представитель раннего романтизма. В своих работах Фридрих стремился передать восхищение стихийной мощью и бесконечностью природы, созвучие природных сил настроениям и движениям человеческой души, чувство прорыва в неведомое.
Глава четырнадцатая
Но в Англию я вернулся не сразу. После Бельзена меня определили в отдел культуры и изобразительного искусства Американской денацификационной1 комиссии и направили в Мюнхен – в тот самый город, где я так тщательно готовился завоевать женщину, которая, как оказалось, бесследно исчезла, так что и завоевывать было некого. Теперь половина города лежала в руинах, и руины множились с каждым днем, поскольку американские военные инженеры взрывали нацистские монументы, назначенные к уничтожению. Я присоединился к небольшой консультативной группе американских и британских художников и историков искусства. Мы решали, какие картины, скульптуры и прочие художественные изделия относятся к нацистскому искусству, и какие к нему не относятся. Вполне очевидно, что изображения нацистских вождей и любые картины на тему вермахта и гитлерюгена однозначно подпадали под первую категорию. Но как быть с Зигфридом, поражающим дракона? Или с троицей обнаженных белокурых красавиц, чьи тела были выписаны в полном соответствии с эстетическими канонами арийской расы? Или с традиционным крестьянским семейством, вкушавшим традиционную крестьянскую похлебку? Допустим, мы более-менее определились с понятием нацистской тематики, но остается еще вопрос о нацистской манере. Что это такое, и существует ли она вообще в приложении к произведениям искусства? Где бы мы ни провели разделительную черту, все равно что-то окажется не на той стороне. Мы часто не соглашались в своих оценках и яростно спорили, отстаивая свое мнение, но, в общем и целом, мы были не склонны к тому, чтобы проявлять мягкосердечную снисходительность, так что тысячи картин и скульптур были приговорены к бессрочному заключению в подвальных хранилищах Министерства обороны США. Искусство, объявившее себя искусством следующего тысячелетия, оказалось упрятанным под замок о прошествии всего лишь тринадцати лет.
* Денацификация (нем. Entnazifizierung) – инициатива союзников после их победы над фашистской Германией. Комплекс мероприятий, направленных на очищение послевоенного немецкого и австрийского общества, культуры, прессы, экономики, юриспруденции и политики от влияния фашизма.
8 мая, День Победы в Европе, я встретил в Мюнхене. Безусловно, это был замечательный день, и вся Европа взорвалась восторженной радостью, но у меня не было настроения праздновать. Я еще не оправился после Бельзена (тем более то несколько европейских сюрреалистов погибло в нацистских концлагерях, в частности – Робер Деснос, пионер автоматического письма в состоянии транса), и никакое совместное исполнение «Knees-up Mother Brown», пусть даже самое то ни на есть вдохновенное, не смогло бы развеять гнетущи ужас, захвативший мое существо. Газеты и радио объявили о полном и окончательном освобождении Европы. Мне было так странно читать и слышать это слово: «освобождение». До войны это было важнейшее слово в словаре сюрреалистов. Быть свободным для нас означало дать волю глубинным порывам души и убрать все препятствия на пути воображения, заключенного в тесные рамки рассудка. Де Сад, Фрейд и Арто подсказали, что надо делать, и придали нам мужества шагнуть за пределы нормального, и тогда нам казалось, что именно эти люди, отвергавшие всяческое принуждение в любых его формах, указали дорогу к освобождению человечества. Однако теперь я отчетливо понимал, что та «свобода», которая осуществилась, была достигнута благодаря жесткой организации и строжайшей, неукоснительной дисциплине.
Мне разрешили вернуться в Лондон лишь в ноябре 1945-го года. И вот как-то вечером, вскоре после приезда, я пошел прогуляться по Оксфорд-стрит. На улице было темно. За годы еженощной светомаскировки освещение в городе пришло в упадок, и его еще не успели восстановить, так что луна, которая время от времени выглядывала из-за туч, освещала улицы значительно лучше, чем редкие тусклые фонари. Поднялся туман – дома в отдалении растаяли в мутной клубящейся дымке. Витрины большинства магазинов были по-прежнему закрыты досками, но и в открытых витринах было практически пусто. Я вспоминал, как до войны мы ходили сюда с Кэролайн. Сейчас я был один, и отсутствие Кэролайн ощущалось буквально физически – словно сгусток пугающей пустоты, сосредоточие щемящей боли. Но я сам активно искал эту боль; я так отчаянно к ней стремился. Боль сжала мне сердце незримой рукой, и я сбился с шага. А потом краем глаза заметил какое-то движение сбоку. Я повернулся в ту сторону и увидел компанию истощенных фигур неопределенного пола с обритыми налысо головами. Все они были одеты в штаны и куртки наподобие пижам. Они смотрели на меня безо всякого выражения, их глаза были мертвы. Чуть дальше, у них за спиной, стояло огромное дерево, и на дереве висел человек с веревкой, обмотанной вокруг шеи. Я вскинул руки, защищаясь от этой жуткой компании, и узнал свое собственное призрачное отражение в пыльной стеклянной витрине. Я встал на колени прямо на обледенелую мостовую перед этим широким окном – единственной освещенной витриной на всей Оксфорд-стрит, – и уставился на восковую живую картину и надпись над ней: «Все кошмары и ужасы концентрационных лагерей. Вход – 6 пенни». Как только я более-менее пришел в себя, я тут же поднялся с колен и поспешил прочь, размышляя о том, что у меня тоже есть свои призраки, и они будут преследовать меня всю жизнь, только это не духи, вампиры и прочая нечисть, а самые обыкновенные вещи, осязаемые предметы из дерева, воска, стекла и бумаги, которые избрали меня своей жертвой, и теперь мне уже никогда не спастись.
У гипнагогических образов есть одно любопытное свойство: для того, чтобы они появились, вовсе не обязательно закрывать глаза. Если в комнате темно, образы неотвратимо проступят из сумрака неудержимым потоком фигур и предметов. Иногда мне начинает казаться, что эти видения проявляют себя постоянно – даже когда я на них не смотрю. Я не срываюсь в гипнагогические пространства только когда нахожусь в хорошо освещенной комнате, в состоянии активного бодрствования. И что самое странное, именно восковые фигуры на Оксфорд-стрит, а не подлинные впечатления от Бельзена, дали толчок глубинному ментальному кризису и определили надлом моего внутреннего бытия. Теперь мне повсюду виделись живые скелеты. Истощенные люди с пепельно-серой кожей проходили нескончаемой вереницей в сумраке под закрытыми веками и в темноте наяву. Они были везде, молчаливые, печальные, с неизбывным укором в глазах: в галереях, театрах, в парках, на набережных, в моем собственном доме, ока я не спал, мне кое-как удавалось не подпускать их к себе, но стоило лишь на секунду прикрыть глаза, как они вновь ступали меня плотным кольцом. Будь я уверен, что избавлюсь от этих видений, отрезав себе веки, я бы, наверное, так и делал.
Через пару недель, совершенно измученный, я обратился к врачу, и он выписал мне снотворные и успокоительные таблетки. Для усиления эффекта я прибег к давним испытанным средствам: алкоголю и опиуму. Как оказалось, в отсутствие честного Чена «Дом безмятежности» на Кейбл-стрит не прекратил свое существование, и я частенько наведывался туда курнуть трубочку. Горько-сладкий аромат нагретого опиума усугубившееся убожество обстановки (облупившаяся позолота, пыльный шелк и потрепанный атлас) будили приятные воспоминания о старых добрых временах.