Шрифт:
По возвращении из Мюнхена моя служба в КВХ – «временная и без права на пенсию» – закончилась. И если мы говорили о том, что к 1945-ому году нацистское искусство отжило свое, то же самое можно было бы сказать и о сюрреализме. Сюрреализм вышел из употребления. Во время войны министерство информации и КВХ ставили перед художниками чисто репрезентативные задачи – искусство должно было документировать и пропагандировать, – а после войны галерейщики все как один увлеклись абстрактной живописью, тогда-то «Серапионовы братья» всерьез собирались покорить пространство и время, но теперь эти возвышенные устремления казались не более чем эксцентричной причудой – наряду с ма-джонгом, линди-хопом и прочими модными штучками, ныне благополучно забытым, хотя в свое время все поголовно сходили по ним с ума. Несколько моих картин вошли в экспозицию маленькой выставки «Многообразие сюрреализма» в галерее Аркада вместе с работами Макса Эрнста, Мэна Рэя, Магритта, Пикассо и Танги, но ни одна из них не продалась. Я был в отчаянном положении. Чтобы не умереть с голоду, я брался за любую работу, которую мне предлагали. Время от времени меня приглашали на «Ealing Studios» писать «интерьеры», но даже когда там не было работы, я все равно приходил на студию, потому что там было тепло. Изредка мне перепадали заказы от Королевской геральдической палаты. Я раскрашивал для них гербы. Плюс к тому я подрабатывал маляром, а в особенно суровую зиму 1946-47 годов устроился «призраком» на почту и один день в неделю отвечал на письма детишек, адресованные, как правило, Деду-Мо-розу, но также и Шерлоку Холмсу, Чарльзу Диккенсу и Зубной Фее.
Когда у меня были деньги на кисти и краски, я писал Кэролайн, изливая на холсты свою одержимость. Я создал целую серию портретов Кэролайн, какой она представлялась мне в воображении: Кэролайн в тридцать лет, в сорок, в пятьдесят… Даже в пятьдесят она по-прежнему была привлекательной женщиной, пусть и немного поблекшей. Однако на последнем портрете, Кэролайн в девяносто, где я изобразил ее стоящей за спиной у художника, который усиленно трудится за мольбертом (художником, разумеется, был я), она стала похожей на труп, поднятый из могилы. Седой пух волос уже с трудом прикрывал бледный череп; из-под ссохшейся кожи в многочисленных старческих пятнах выпирали кости, угрожая проткнуть эту хрупкую оболочку, натянутую на грани разрыва; на подбородке наметилась похожая на дымку белая борода. Также я возобновил работу над своим главным циклом картин. Из книжных полок в «Букинистическом магазинчике № 32» росли настоящие человеческие руки, которые держали раскрытые книги и указывали на особенно интересные иллюстрации, завлекая женщин-покупательниц.
Клайв «сосватал» несколько моих картин своим состоятельным друзьям. Он, кстати, ни капельки не изменился. Они с Салли переехали из Уокина в Чертей – в большой дом с бассейном, кортом для сквоша и лужайкой с павлинами. После войны Клайв вернулся в свою компанию и вновь занялся посредничеством. Его интересы по-прежнему не знали границ. Теперь он учил сербский язык и бродил по лесам в поисках редких птичьих яиц. Он также увлекся комическими опереттами Гилберта и Салливана, и мне пришлось выслушать пространную лекцию об их гениальных творениях, сопровождавшуюся прослушиванием на граммофоне избранных фрагментов из оных творений. От его пламенных музыковедческих рассуждений веяло неизбывным отчаянием. Он говорил взахлеб, не давая мне вставить ни слова, как будто боялся, что если я заговорю, то непременно скажу что-нибудь нехорошее про его новых кумиров. С Салли мы виделись редко, но очень скоро я сделал вывод, что она крутит роман с кем-то из соседей.
Кроме Клайва и Салли, я общался лишь с Роландом и Ли Пенроузами. Ли, которая в качестве военного фотокорреспондента освещала деятельность американских войск на территории Германии, сделала целую серию фотографий освобожденного Бухенвальда – по-настоящему сильных снимков, проникнутых гневом и горечью (тогда как мои впечатления от Бельзена были исполнены ужаса и угнетающей темной тоски). От Пенроузов я узнал, что Поль и Нюш Элюары пережили войну, хотя Нюш едва не погибла от истощения.
Постепенно мое положение как художника начало выправляться. Вдохновившись заказами от Геральдической палаты, я придумал и нарисовал сюрреалистические гербы для маркиза де Сада, Захер-Мазоха, Бодлера, Де Квинси, графа Калиостро, Льюиса Кэрролла, Сакко и Ванцетти. Как ни странно, но эта серия пользовалась популярностью – может быть, из-за того, что после войны у людей наступило похмелье после массового помешательства на армейских знаменах и знаках различия. В галерее «Дедал» устроили отдельную выставку моих геральдических опусов. Сэр Альфред Маннингс, президент Королевской Академии, побывавший на вставке, назвал эти работы «мерзкой мазней» и «оскорблением всех приличий». А владелец галереи сказал, что ругательный отзыв от Маннингса – это «счастливый билет» и «беспроигрышный вариант, наподобие солидного счета в хорошем, надежном банке», и так оно и оказалось.
Как-то вечером я зашел справить малую нужду в общественную уборную на Чаринг-Кросс-роуд и только-только пристроился у писсуара, как вдруг из-за двери одной из кабинок раздался голос. Я даже вздрогнул от неожиданности.
– Там есть кто-нибудь?
После секундного колебания, я ответил, что да.
– Вы там один?
– Да.
– Тогда возьмите вот это. Это только для вас.
Из-под двери кабинки высунулась тоненькая брошюрка. Я застегнул молнию на брюках, подошел и поднял ее с пола.
Это был памфлет, отпечатанный на желтой бумаге и озаглавленный «За что мы сражались?» – совместное сочинение группы товарищей из Фаланстера* Западного Илинга.
– Возьмите это с собой и внимательно изучите, – велел мне голос из кабинки. – Мы с вами закончили наше дело. Теперь идите.
Мне стало действительно любопытно, за что же мы сражались, по мнению ярых последователей Фурье из Западного Илинга. Вернувшись домой, я открыл книжицу и начал читать. Как я и предполагал, мы сражались за то, чтобы осуществить утопические идеи французского социалиста Шарля Фурье (1772-1837), каковые идеи нашли самый пламенный отклик у авторов памфлета, таких славных и трогательных в своем неумеренном энтузиазме. В идеальной послевоенной Британии, «на обетованной земле для помешанных на сексе», вся территория поделена на фаланстеры; рабочий день длится не более двух часов, так что никто никогда не устанет от своей работы и не проникнется к ней отвращением. Секс тоже считается работой. Мусор собирают дети, одетые в яркие форменные костюмы. Эти детишки, «маленькие эскадроны», ездят верхом на зебрах и трубят в трубы, и поэтому они, разумеется, обожают свое занятие. На работу и с работы люди ездят на антильвах, полумеханических существах, сочетающих в себе черты и свойства автомобилей и львов. Путешествия по морю происходят на антикитах. В зонах отдыха устроены музеи, где экспонатами выступают живые мужчины и женщины, с гордостью демонстрирующие свои физические достоинства. В обществе всячески поощряются проявления необузданных страстей. В конце памфлета, сразу после почти непечатных ругательств в адрес доклада Бевериджа, читателей приглашали на регулярные собрания Фаланстера Западного Илинга (каждый четверг, в такое-то время, по такому-то адресу). Заинтересованные товарищи также могли написать лично некоему Майлзу Мидвинтеру.
* Фаланстер – в утопии Шарля Фурье, здание или ряд зданий, в которых проживает социалистическая коммуна; собственно социалистическая коммуна.
Я почти соблазнился. Любая случайность – она не случайна, и если мне вдруг представилась возможность познакомиться с людьми, которые в каком-то смысле могли бы стать для меня заменой «Серапионовых братьев», наверное, не стоит ее упускать. Также не исключалось, что в Майлзе Мидвинтере я вновь обрету Неда Шиллингса, перевоплотившегося в новом качестве, отличном от прежнего, но все же вполне узнаваемом. Однако, по здравому размышлению, я пришел к выводу, что сейчас я не в том настроении, чтобы знакомиться с новой компанией: в моем состоянии глубокой депрессии, я все равно бы не смог в полной мере проникнуться легкомысленными идеями нового фурьеризма. Я переслал памфлет Клайву – исключительно из озорства.
Однако меня поразило, что я и вправду чуть было не бросился к илингским фурьеристам. На самом деле, это был очень тревожный знак. Раньше я как-то об этом не думал, а теперь вдруг осознал, как сильно меня тяготит одиночество. Отчасти по этой причине я решил обратиться к психоаналитику. Также меня беспокоила затяжная бессонница: у меня получалось заснуть, только напившись до полного одурения. И самое главное, я по-прежнему надеялся, что однажды мы все-таки встретимся с Кэролайн на улице, и пойдем с пей в кафе или в бар, и я расскажу обо всем, что случилось со мной после нашего расставания: как я упражнялся в гипнозе и чтении по губам в Германии, как пытался найти ее через частного детектива, что я делал в Милтонской клинике, как работал военным художником в КВХ, чем занимался после войны. Я расскажу обо всем, может быть, даже о нашем романе с Моникой. Но сперва мне хотелось испробовать историю своей жизни на ком-то другом. Мне нужен был кто-то, кто меня выслушает, поймет и оправдает. Но больше всего мне хотелось взглянуть на себя со стороны, глазами непредвзятого постороннего. Мне хотелось освободиться от собственной довлеющей самости, выйти наружу, бросить небрежный взгляд через плечо и увидеть себя. Потому что в последнее время меня не покидало гнетущее ощущение, что я заперт в себе, как в ловушке; заживо похороненный в собственном теле, я мог сколько угодно кричать, надрывая голос, но никто бы меня не услышал.