Шрифт:
Попросил у женщины-завхоза разрешения осмотреть подвал — она открыла люк в коридоре (среди служащих Стройбанка остались отголоски смутных слухов о том, что здесь было при немцах «гестапо»); по крутым каменным ступенькам, пачкаясь о побеленные стены, спустились на каменное дно, где сейчас архив, склад деловых бумаг и ничто не напоминает о тех, кто ждал решения своей участи здесь, в глухом учрежденческом подземелье.
…Открывался люк, по каменным ступенькам они поднимались вверх, жмурясь от света, выходили во двор. Это была последняя встреча с солнцем: их заталкивали в машины и везли на территорию совхоза № 1, к противотанковому рву.
В одну из таких «загрузок» (произошло это перед самым отступлением немцев, причем так торопились, что не успевали раздевать обреченных, заталкивали прямо в одежде) Сухов приметил мальчика.
Сухов был человек любознательный и, подсаживая людей в душегубку, иногда спрашивал шепотом: «За что они тебя, а?» Или: «Вас по какому делу?» Но никто ему обычно не отвечал, и тот мальчик тоже не ответил.
Теперь, на суде, я узнал, что мальчика звали Володей, — его казнили за то, что у себя в школе он создал подпольную антифашистскую группу. Но он не стал отвечать на вопрос Сухова не только из презрения к палачу, но и оттого, что боялся обратить на себя внимание: полою пальто он прикрыл трехлетнюю девочку, которую тоже затолкали в душегубку, и Володя надеялся, что, когда пустят газ, пальто ее защитит. А может быть, он просто хотел уберечь девочку от страшного зрелища смерти. Их потом так и обнаружили вместе в противотанковом рву…
…Вот что происходило здесь, в этом доме, в этом дворе, всего двадцать лет назад и вот о чем шла речь на процессе и ради чего нужен был процесс: чтобы рвы не набивали трупами, чтобы мученическая смерть не уносила безвинных, чтобы жизнь не калечила, не уродовала людей, чтобы подвалы были хранилищами овощей, угля, архивных бумаг, а не тюремными казематами и камерами смерти.
Но те, кто все это делал, кто действовал тогда, опираясь на тупую силу приклада, выглядели сейчас слабыми, и они били на слабость, каждый из них только и рассчитывал на то, что они проймут судей своей слабостью и что удастся доказать, что не сила, а бессилие является основным свойством человека.
И Сухов, хватавший в Краснодаре и в Ейске детей (на суде он встретился с Леонидом Дворниковым — свидетелем, который в Ейске вырвался от него и уполз за цветочную клумбу, чтобы выжить и через двадцать лет прийти в суд и узнать своего палача), этот Сухов старческим, надтреснутым голосом говорил, что «происходил цельный кошмар», «дети плакали» и сам он чуть ли не плакал, когда «положил одну девочку к самому кpаю», но ничего не мог сделать и ничем не мог ей помочь. И угрюмый вешатель Буглак, про которого говорили, что у него пониженный интеллект и повышенная жестокость, рассказывая, как он вешал польского партизана («вообще-то не вешал, а только так — подправил петлю»), вдруг, широко разведя руками, сказал:
— А что я мог сделать? Десятки государств ничего не могли сделать…
И все они, все эти девять сильных кулаками и телом мужчин, служба которых состояла в том, чтобы убивать безоружных и беззащитных, старались внушить только одно — что «ничего не могли сделать» и что убивали они только оттого, что оказались слабыми, слабее больных ейских детей, слабее старух Таганрога и стариков Мозыря. И что совершили они страшное злодеяние — тысячи убийств — из единственного побуждения: жить.
Стоя перед судом, они возводили свою слабость и шкурничество в абсолютный закон, то есть намекали на то, что при известных обстоятельствах такое может произойти с каждым человеком и никто не застрахован от того, чтобы стать убийцей.
Но, говоря так, они не подозревали, что по-своему излагают одну из самых опасных и самых ходовых «теорий» нашего времени, которую взяли на вооружение все палачи и все бандиты мира, рассуждающие о том, что человек слеп и бессилен перед лицом обстоятельств. То есть они будут убивать, загонять в концлагеря, рвы, в душегубки, поливать атомным огнем не оттого, что они плохие, а оттого, что обстоятельства им так диктуют. А сами они в душе хорошие и рады бы этого не делать, и, убивая, они будут нас жалеть и даже оплакивать, а мы за это должны их «понять и простить».
И вся суть Процесса в том и заключалась, чтобы доказать, что нет таких обстоятельств, которые оправдывают убийство, предательство и человеческую низость…
В Краснодар приехал Глеб Степанович Васильев — бывший начальник новороссийской гауптвахты, у которого служил когда-то Жирухин. Васильев жил теперь в Керчи, на пенсии, работал общественным страховым агентом. Услышав по радио, что идет процесс и судят Жирухина («Вот ты когда отыскался!»), тут же позвонил в прокуратуру, и его вызвали свидетелем…
Мы поселились в одной гостинице. По вечерам Васильев ко мне заходил, рассказывал о том, как «все это» тогда произошло и как вместо Жирухина на другой день прибыла к нему в подразделение Клавдия Наточий.
В то утро, когда Жирухин, проснувшись у своей Валентины, увидел в окно немцев и решил «устраиваться», в то самое утро, на той же улице, тех же самых немецких автоматчиков увидела кассирша местного военторга Клавдия Наточий. И она ужаснулась от того, что на руках у нее оставались не только старуха мать и малолетняя дочь, но еще и крупная сумма казенных денег, которую Клавдия, по причине эвакуации банка, не успела сдать. И вот она взяла резиновую грелку, заложила туда деньги, бросилась в море и на автомобильных скатах, под обстрелом, вплавь добралась до Кабардинки, где ее, совсем уже ослабевшую, выудили васильевские патрули. Она съездила в Туапсе, сдала под расписку деньги в милицию, а потом Васильев «своей властью» зачислил ее вместо «выбывшего» Жирухина…