Михайлов Виктор Семенович
Шрифт:
Поставив на ступеньку чайник, малец быстро побежал вниз, к слободке.
— Вы что, ждали меня? — удивился я.
— К нам приезжали из отдела культуры, предупреждали о вашем приезде. Заходите в храм, дорогой гость!
Простившись с Трушиным, я шагнул за художником в притвор, идущий в глубину уступами.
Не входя в церковь, Черноусов прижал меня к стенке и, горячо дыша луковым духом, зашептал:
— Тут у нас работает ваш московский студент, за длинным рублем погнался! Нахал! Стрекулист! Он расписывает главный плафон купола. Голову Христа залепил бумагой. Говорит, незаконченную работу не показывает. Смех! Так вы на него не обращайте внимания.
Мы вошли в церковь. На солее — возвышении пола у алтаря — сидел за мольбертом Юколов. Косой луч предвечернего солнца падал на икону апостола, которую он прописывал. Художник при виде меня встал, поклонился.
— Донат Захарович Юколов! — представил его Черноусов.
Посередине церкви возвышались леса, они пронизывали свод, барабан и подходили к куполу, на котором был изображен Христос, летящий по небу. Лицо действительно залеплено бумагой. С лесов свесился бородатый юнец и приветственно махнул рукой. Я ответил ему и перешел поближе к фрескам, написанным тусклой, невыразительной кистью ремесленника, к тому же не владеющего техникой фресковой живописи. На одной стороне было изображено исцеление апостолом Петром калеки, просящего подаяние у Красных дверей храма. На другой — ангел отворяет двери темницы, освобождая апостолов. Я знал эти легенды, их воплощение было из рук вон скверным.
— Фрески — это моя специальность! — говорил за моей спиной, горячо дыша мне в затылок, Черноусов. — Весь я тут!
Верхний ярус иконостаса уже закончен. Шесть икон апостолов стояли на тябле. Сразу можно было узнать три из них — работы Черноусова и три — юколовского письма, очень тонкого, выразительного и самобытного. Все шесть были покрыты лаком. Я притронулся к поверхности, она показалась мне зеркально ровной, удивительно чистой.
— Как вы этого достигаете? — спросил я Юколова.
— Это Никон Фадеевич, — смущаясь, сказал художник. — Секрет лака. Теперь такого и в помине нет.
В церковь вбежал толстый, коротенький человек в сопровождении веснушчатого мальчугана.
— Очень приятно, товарищ Никитин! Очень приятно видеть вас в наших краях! Разрешите представиться, председатель церковной общины Бронислав Хрисанфович Яковлишин.
Насколько художники бородаты, настолько Яковлишин был лишен всякой растительности. Лицо в склеротических прожилках на носу и щеках. Глаза же совсем не отражали его суетливой подвижности, они были сосредоточенны и внимательны.
— Никитин Федор Степанович. С художниками я уже знаком. Устанавливаете водяное отопление? — спросил я, взглянув на батареи по цоколю стены, крытому мозаикой из кусочков смальты.
— В храме было печное отопление. Устанавливаем водяное; трудности с котлами, не входят в подклет, приходится разбирать кладку. Федор Степанович, у нас сейчас обеденный перерыв. Прошу к моему шалашу. Я тут неподалеку на слободке.
«С позиции инспектора — ни в коем случае! Но где еще я сумею завязать добрые отношения с этими бородачами?» — подумал я и согласился.
Мы все четверо вышли из церкви.
— А как же этот художник? — Я указал на купол.
— Ковалихин с нами не ходок, — сказал Черноусов. — Очень дерзкий мальчишка! Вот с Донатом Захаровичем в контрах. — Художник указал на Юколова. — Он обедает на лесах. Курочку или мясцо пожует и запьет квасом. Дело молодое. Живет в Поворотном, ему хозяйка готовит.
«Шалаш» Яковлишина оказался емким — большая столовая, дубовый резной буфет, стулья в полотняных чехлах, прямоугольный стол, уставленный соленьями и копчением. В центре на стене висел поясной портрет свердловского епископа Флавиана и поменьше фотография священника, дьякона, групповой снимок церковного совета с прихожанами. Хорошо сфотографирована церковь Всех Скорбящих и вековые сосны.
Мы сели за стол. Женщин не было. Хозяин сам разлил по рюмкам «Столичную».
— Мне нельзя, — прикрыл я ладонью рюмку.
— Ну одну?
— Ни капли.
— Неволить не буду. Тогда кваску домашнего.
— Квасу с удовольствием.
Чокнулись, подняли в мою честь рюмки, выпили. Я обратил внимание на руки Черноусова: в заусеницах, с ломаными ногтями и въевшейся краской, особенно выделялся сурик.
— Отчего вы, Никон Фадеевич, не бережете руки? — спросил я.
— А как их убережешь?
— В перчатках можно работать…
— Что вы, разве можно в перчатках! Да и на мои руки где их взять? — Он положил на стол кисть крупной волосатой руки. — Вот Донату Захаровичу перчатки в самый раз. А я и зимой хожу в рукавицах.
— Никон руки портит машиной, — вставил хозяин.
— Водите машину? — поинтересовался я.
— Вон стоит во дворе «Москвич», — охотно ответил Черноусов.
За столом зашла речь о живописи.
— Если по секрету, — разоткровенничался я, — занимаюсь и я живописью. Очень заинтересован, Никон Фадеевич, вашим лаком.