Михайлов Виктор Семенович
Шрифт:
— Охотно поделюсь, — сказал Черноусов. — А что вы пишете?
— Пейзажи Подмосковья.
— Надо вам поглядеть работы Доната Захаровича. Большой мастер!
— Если вы разрешите…
— Завтра воскресенье, с утра уйду на этюды, а часов в двенадцать — пожалуйста, — без особого желания ответил Юколов. — Живу я на Слободке у Марфы. Спросите, каждый покажет.
По дому слышались женские голоса, суетня. Где-то в двери мелькнул Мишкин веснушчатый нос.
Дородная женщина внесла на вытянутых руках большую миску со щами, бросила любопытный взгляд в мою сторону и ушла.
Видимо, Яковлишин возлагал большие надежды на «Столичную», а я спутал ему карты.
— Вот закончим иконостас с Донатом Захаровичем и махну на недельку в Москву, — шумно прихлебывая щи, сказал Черноусов. — Кто там у вас памятниками занимается?
«С запозданием, но все-таки проверка началась», — подумал я и ответил:
— Научно-методический совет по охране памятников культуры.
— Где совет помещается? — вступил в разговор хозяин.
— На набережной, в бывшей церкви Николы на Берсеньевке. Рядом еще палаты дьяка Аверкия Кириллова.
— А как там, не собираются дать команду здешнему начальству взять под охрану Всех Скорбящих? Все-таки восемнадцатый век!
— Вернусь в Москву, доложу, посоветуемся, — сказал я нечто загадочное.
Яковлишин сделал вид, что понял и такой ход дела уважает.
— Так оно, конечно, с кондачка такое дело не решишь.
— Скучно здесь у вас? — задал я ничего не значащий вопрос.
— Почему скучно? Радио слушаем, у некоторых телевизоры есть. Иной раз в картишки перебросимся. Вы преферанс не уважаете? — спросил Черноусов.
— И вы радио слушаете? — улыбаясь, я обратился к Юколову.
— Я человек старый. Ежели интересуюсь тем, что происходит в мире, покупаю газету. Признаюсь, редко. Больше меня природа трогает в своем первоздании. Я могу день просидеть в кедровнике да слушать птичий перехлест, беличью суету в ветках, хруст подсыхающего валежника.
— Божий человек, — ввернул Яковлишин.
— Вы верующий? — поинтересовался я.
— Я верю в человеческую совесть, она простерла над нами свои крыла…
Когда Юколов это говорил, глаза его были удивительно ясные, наполненные каким-то скитским покоем, тишиной забытого, старого погоста.
Обед как начался, так и закончился в молчании да еще сытом тяжелом оцепенении.
Еще раз напомнив Юколову, что завтра в двенадцать приду, я поднялся, снял пиджак, повесил на спинку стула и сходил во двор умыться. Затем, вернувшись в столовую, последовал за Яковлишиным в дом, там мне была приготовлена комната. Очень старая женщина указала мне постель со взбитыми подушками и ушла к самовару, где в одиночестве пила чай.
Оставшись один, я заглянул в карманы пиджака. Ход был правильный: кто-то из художников проверил содержимое карманов и еще раз удостоверился в моей личности.
Надвигался вечер. Тишина, ощутимая, почти зримая, стояла вокруг.
Я сел в старинное кресло и попытался осмыслить минувший день.
Скорее всего, секретом лака владеет Юколов, он настоящий художник, и секреты мастерства ему ближе. Юколов мог открыть рецепт Черноусову. Таким образом, конверт в одинаковой степени может принадлежать им обоим. Черноусов близорук и носит очки в металлической оправе. У Юколова отличное зрение, он работает без очков. Перчатки, чтобы скрыть экзему, конечно, абсурд. Нельзя все время больные руки держать в перчатках. Скорее всего, перчатки нужны, чтобы скрыть профессиональные признаки, по которым легко уличить преступника. Черноусов, пожалуй, прав: на его руку не найти нужного размера. Юколов мог бы легко подобрать перчатки — у него почти женская рука с сильными тонкими пальцами, но также в краске, глубоко въевшейся в поры. Перед обедом они оба мыли руки, но краска осталась, особенно сурик и французская зелень. Помнится, Глаша Богачева говорила: «бескорыстие», «доброта», «глаза добрые-добрые»… Эти эпитеты подходят Юколову и совершенно отпадают при взгляде, на Черноусова. Художник Осолодкин дал характеристику Юколову: «бородат», «благообразен»… «мужик такой — из печеного яйца цыпленка высидит»… А где, в чем Осолодкин усмотрел эту цепкую изворотливость? Ведь то, что сказал Юколов, было разумно. Вряд ли Черноусов был способен на такое. А Юколов умен. Верно: благообразен, вежлив, как-то обтекаем, что ли.
Захотелось поговорить со своим человеком, перед которым можно оставаться самим собой, да и узнать новости: ведь Лунев выехал из Свердловска значительно позже меня.
Я вышел из дома. Чтобы не сбиться с пути, я выбрал прежнюю дорогу — через Слободку, мимо церкви к шоссе и оттуда на Поворотное. Дом Стромынского…
Вечер был безветренный.
Я шел быстро к холму, чернеющему невдалеке, поднялся по лестнице, вырубленной в скале, и вышел напротив паперти. Купол лучился светом редких звезд. Черные кроны деревьев были недвижимы. Я постоял, поглядел и шагнул на дорогу, но меня окликнул незнакомый голос:
— Товарищ Никитин!
Я вернулся к паперти, и ко мне навстречу поднялся со ступенек московский студент Ковалихин:
— Не торопитесь?
Мне сразу не пришло на ум, что сказать, и я ответил:
— Да нет…
— Посидим. — Он подвинулся, уступил мне место рядом.
— Тишина какая!.. — Помолчав, он сказал: — Будем знакомы, Кирилл Ковалихин. Вы, наверное, думаете, студент за длинным рублем погнался… — Снова помолчав, он признался: — Меня действительно соблазнили деньгами. Жена ждет ребенка. Одна стипендия на двоих. А тут предложение. Согласился я, приехал, досталось мне писать Христа в состоянии невесомости. Я его с космонавта сдул, в «Огоньке» обнаружил. А лицо позаимствовал Юколова — без пяти минут христианский мученик…