Шрифт:
– Почему же? Я радиожурналист и считаю своей обязанностью нести информацию. Но о чем? Вы свои представления о Гитлере и его компании хотите распространить на этих людей?
– Отто сделал широкий жест, обведя рукой вестибюль "Макс Резиданс".
Виктор допил вторую банку пива и обратился ко мне мимо своего немецкого друга:
– Живи! Живя, забывай! Вот я умираю, Отто выдержал два инфаркта. Живи и дай жить другим, потому что мы все вымрем от твоих детских воспоминаний. У меня их нет, дым, да и только, я умираю счастливый! Пушки долбали по нас вслепую, но мы уцелели!
– Извини, - вмешался я.
– Это молнии бьют вслепую. А пушки, бомбардировщики, пулеметы снабжены прицелами. Это не война вообще. Я хочу создать фильм и о том, почему вы с Отто проиграли войну, а я выиграл. У нас были разные войны. Я хочу рассказать всем, как мы воевали, а вы хотите, чтобы никто не знал, как это было. Ты, Виктор, своей выиграть не мог, ты всегда рассчитываешь на милость победителей! Но если бы победил Отто, у меня уже не было бы ни страны, ни дома, ни города. И неизвестно еще, жил бы я. Понимаете, в чем дело: я не собирался выигрывать войну, чтобы стереть с лица земли дом и род немцев. А Отто сражался за то, чтобы моего духа на свете не осталось. И надо бесконечно рассказывать о том, как он проиграл войну и его коллеги проиграли, и про то, какой гадине мы сломали хребет!
– Я не проигрывал, - сказал Отто, - войну проиграли и подписали акт о капитуляции от моего имени. А Виктор...
– Виктору хуже всех, - сказал я.
– Таким всегда хуже всех. У него нет даже потерянных территорий. А в случае победы нет обретенных. Мы с вами лицом к лицу, а он между жерновами.
– Ты был на площади у Военной школы?
– пьяно протянул Виктор.
– Там, между ЮНЕСКО и той самой Эколь милитер, сидит нищий и просит, чтобы ему подали в память о битвах, в которых он участвовать не мог. Он не помнит, но напоминает другим! Как ты...
– Неправда, - сказал я.
– Я помню и помнить буду. Даже то, что он, Отто, предпочел бы забыть.
– А я хотел увидеть представителя поколения, кото рое не стреляло по мне.
– Отто хлебнул из банки.
– Мое поколение стреляло. Но дело даже не в том, скольких мы застрелили.
– Ладно, - сказал Отто, - не распыляйтесь. Давайте запишем нашу беседу о мире, о том, что все-таки все забыто, а кто прошлое помянет, тому глаз вон. По-вашему этот тезис звучит так?
– Не так. И я не дам вам интервью, которое вы хотите получить етоль настойчиво. А если дам, вы его не пустите в эфир.
– Пущу!
– хлопнул Отто ладонью по столу.
– Еще и напомню сценку из любимого русскими читателями Ремарка. Помните, там есть эпизод, когда два солдата из враждующих армий оказываются в общей воронке? Представьте, что это мы с вами, и я спрошу у вас перед микрофоном: что бы вы сделали?
– А война продолжается?
– Продолжается.
– Значит, я бы выстрелил в вас. Вплотную, в одной воронке, а стрелял бы!
Я встал, оглянулся: бар незаметно опустел, пока мы разговаривали, и я вышел в солнечный и такой светлый Париж, словно тому хотелось сегодня быть особенно красивым. Если бы война закончилась иначе, не было бы ни этого неба, ни Киева, ни Парижа, это уж точно. И меня бы не было. И никого из моих родственников. В том, что я воспринял и воспринимал Победу как личное счастье, было очень много от ее высокого смысла; своим содержанием все главные операции Красной Армии были направлены на то, чтобы спасти лично меня. Первый же наш солдат, которого я увидел в только что освобожденном Киеве, подхватил меня черными хлебопашескими руками, подбросил и закричал: "Не бойся!" Если бы Отто остался в Киеве, меня бы на свете не было.
А Париж? Меня даже оскорбило то, что Париж, кажется, был одинаково безразличен к Отто и ко мне. Нельзя так: у Парижа должна быть прекрасная память, он обязан помнить, он ведь великий город...
Прошу вас, не заставляйте меня возлюбить врагов моих, потому что я не верю во всепрощение. Всем, кому я смог простить, простил. Все, кто провинился лично передо мной, никакой жажды мести не вызывают во мне. Я стремлюсь разделить зрячую жажду справедливости и слепую жажду мести: слишком это опасное умение - забывать о пережитом.
Рыжий комендант из фильма Рене Клемана, с воспоминания о котором я начал, и взаправдашний эсэсовский комендант Парижа кричали в телефон: "Горит ли Париж?" - а ему удалось уцелеть; в спасенных же городах кто любит вспоминать про пожарища?
Наискосок от моей гостиницы на траве за решеткой покачивалось нечто металлическое, подаренное американским скульптором Кальдером ЮНЕСКО. Нечто металлическое называлось "Мобиль" и было похоже на оголенный взрывом каркас дома.
Но дом был цел. Треугольник ЮНЕСКО стоял на травке среди парижской архитектурной старины, будто девушка в мини-юбке среди манекенов, наряженных в кринолины. А на углу, между ЮНЕСКО и стеной Военной школы, на складном стульчике подремывал нищий. "Меня ранили под Верденом", - было написано на табличке у кружки для подаяний. Неужто на самом деле под Верденом? Тогда это уже не Отто, а его отец мог ранить нищего. Если, конечно, тот не врет, что его ранили так давно. Хорошо, что старая любовь не ржавеет, плохо, что старые раны так болят.
Я подошел к нищему и бросил ему в кружку восьмиугольную двухфранковую монету. Монета звякнула о медяки - больше чем полфранка никто сегодня не подал. Нищий среагировал на звяканье и поднял на меня стеклянные, абсолютно пустые глаза сумасшедшего.
– Спасибо, месье, - сказал он без всякой интонации.
– Вы еще слишком молоды, чтобы знать, что такое война.
ПАМЯТЬ. (По журналу "Вопросы литературы", 1985 год, № 1.)
Кинорежиссер Г. Чухрай рассказывал, что, когда создавал свою "Память", документальный фильм о Сталинградской битве, он стоял на площади Сталинграда в Париже и брал интервью у молодых людей. Два человека прошли, пожав плечами, сказали, не знают, что это такое - Сталинград. Следующий сказал, что это, кажется, город в России. А парочка на вопрос, что для них означает Сталинград, ответила, что это что-то военное, далекое, "вроде Фермопил", и ушла, улыбаясь...