Шрифт:
Как только мы вышли из канала, я пожалел о своем решении проучить эту Верку - этот репейник. За Петровской дамбой, в открытом море, ветер подхватил нас и понес. Волна нет-нет и гладила лодку еще ласковой лапой, но мы сразу же промокли.
Верка сидела у руля и дрожала от холода. Лицо у нее вытянулось. Я кинул ей куртку.
– Надень, замерзнешь, - приказал я.
«Теперь будет знать, как репейничать». Удить было нельзя. Дождь барабанил все сильней, волны заливали лодку. Нет, одному не выгрести, не войти обратно в канал. Волна и ветер тащили нас к камышам, затянувшим на большом пространстве топкий и низкий берег у поселка. Выбираться оттуда на лодке - мученье.
– Ну как, нравится?
– спросил я.
– Нравится, - плачущим голосом сказала Вера.
– Тогда садись рядом, будем грести вдвоем.
Вера повиновалась. Она старалась изо всех сил. Ее мокрое горячее плечо было рядом с моим.
Мы очень устали, но в конце концов вошли в канал. Там было тихо, серая вода едва плескалась у рыбачьих лодок и яхт с намокшими парусами.
И мне вдруг стало легко и хорошо: мы вернулись, и нам не страшны теперь ни волна, ни ветер.
Я оставил весло, и Вера сразу оставила свое, тихонько придвинулась и положила мне голову на плечо. Я не прогнал ее. Я сделал вид, что не замечаю. Она сидела с закрытыми глазами, будто спит.
Мы медленно шли по каналу. Ветер утих, дождь пронесло. В воде выплывали отражения вязов и рыбачьих домишек с цветами на верандах. Выглянуло на минуту летнее жаркое солнце. Даже пар пошел от моей намокшей рубашки.
Я не прогонял Веру, и странное чувство к этой назойливой репейной девчонке шевельнулось во мне.
Это было настоящее, хорошее чувство, захватывающее человека, первое чувство.
Весной Иванова уехала с родителями в Сибирь: отца ее, инженера-химика, послали в какую-то очень длительную командировку. Я долго помнил Веру, но, как это бывает, время и жизнь старались стереть ее образ в моей памяти.
И вот она снова была передо мной и смотрела на меня глазами, полными удивления и растерянности.
– Как мы долго не встречались, Саша, и вдруг теперь!… - сказала она и покраснела, как бывало в школе.
Верочка изменилась, похорошела, расцвела. Отроческой неуклюжести и связанности не осталось и в помине. Я увидел вдруг, как она хороша, и уже не мог говорить с ней, как с прежней Веркой. От неловкости мы даже перешли на «вы», и я понимал, что теперь это надолго.
Мы стояли и смотрели друг на друга, я покраснел, как она, и выглядел довольно глупо.
– Вы провожали?
– наконец спросила Вера.
– Провожал.
– И я провожала. Вы кого провожали?
– Родителей и сестру.
– И больше никого?
– Никого, - сказал я.
– А вы, Вера, Вера…
– Ивановна, но совсем не обязательно… А я тоже своих провожала. Мы только вдвоем остались: я да бабушка.
– А почему остались?
– Никуда не хочется ехать… И не надо ехать, работать буду, - ответила Верочка.
– Постойте, сколько же прошло лет? Четыре, нет пять, целых восемь лет. Вот как много. Ну разве не удивительно, что мы вот так неожиданно встретились? Довольны?
– вдруг спросила Вера.
Я неуклюже кивнул.
– Честное слово?
– Честное пионерское, - сказал я, вспомнив пионерские годы и наше трудное путешествие с Веркой на рыбачьей лодке.
– Когда же мы теперь увидимся? Опять через восемь лет?
– Значительно раньше. После войны.
– А пока давайте переписываться, - предложила Вера, - жду от вас письма.
Мы говорили совсем не то, что хотелось. Во всяком случае, мне. Вспомните ваши разговоры в подобных случаях. Кажется, жуешь какую-то резину, и нет ей конца, и думаешь: «А ведь она сейчас уйдет!…»
– Есть переписываться, - сказал я с проклятой бодростью, достал записную книжку и не в силах отвести глаз от новой Верочки Ивановой, хотя мне и было мучительно неловко, что я так пристально на нее смотрю, записал адрес.
Я помог ей втиснуться в переполненный трамвай и долго смотрел вслед.
Потом вернулся в Стрельну, где теперь было пусто и печально и где меня в последний раз встретил господин с закрученными усиками над дверью родительского дома.
Странное дело, дом, который прежде не вызывал во мне никаких чувств, вдруг стал мне мил и дорог. Стало жалко этих низеньких комнат, простой мебели и отцовского инструмента: отец часто паял и чинил что-нибудь в своем углу.
На стеклянной веранде, освещенной солнцем, стоял деревянный облезший манекен Петровича в отцовской отслужившей фуражке - теперь единственный хозяин этого опустевшего дома.
Я вышел в сад. Там давно отцвела сирень, и гроздьями висели ее коричневые семена. Распустились первые темно-красные бархатные георгины.
Я сел на скамью, и вдруг мне захотелось, чтобы Вера Иванова была здесь, на этой скамье, у которой давно шаталась одна нога, и я все собирался ее укрепить, а теперь это было совсем не нужно. Я хотел, чтобы Вера была здесь, рядом, и глядела на меня темными с необыкновенным разрезом, похожим на миндаль, глазами.