Шрифт:
— В тридцать восьмом, значит, я оттуда ушел, а в шестьдесят шестом все было на уровне этого года? Забавно. Квартира, конечно, настроена обеспечивать текущие потребности владельца… Но… И, говоришь, никто из моих сменщиков до вашего Берестина там не жил? Да, вопросец…
И вдруг нечто в его глазах промелькнуло.
И одновременно та же мысль осенила и Шульгина.
«Гриша! Григорий Петрович, нарком. Он ведь бывал в квартире и с Лихаревым, и с Сильвией, и Антон туда просачивался. И, значит, его, Сашкина третья ипостась, которая зацепилась за личность Шестакова, вполне могла и дверь открыть, как они с Новиковым в двадцать первом открыли! А если в двадцать первом открыли (чего это вдруг она так послушно, будто лифт по вызову, приехала) и пожили там нужное время, и еще в двадцать четвертом не раз бывали, то в тридцать восьмом она ту же Сашкину личностную характеристику считала, когда Валентин его привел, пустила его, как своего, без всякого блок-универсала. Тем более что и подлинный хозяин рядом был. Так хороший пес никогда не гавкнет на гостя, если ему твердо сказано: „Свои“».
И вполне ведь можно вообразить, что Шульгин-Шестаков так квартирой и пользовались, вплоть до самого визита Берестина. А куда потом делись?
Лихарев столь широко мыслить не мог, но тоже предположил, что Шестаков, даже и без матрицы Шульгина, туда проникать мог.
— Слушай, давай это проверим? Сгоняем в Москву, я дверь открою, а ты сумеешь как-то определить по счетчику, грубо говоря, проживал там кто или нет?
— Попробовать можно, — ответил Лихарев почти безразлично, хотя в глубине души у него вспыхнула острая надежда. Неужто, правда, получится? Вновь войти к себе домой… А уж там…
Он не стал из суеверия додумывать идею до конца.
— Про себя хотел узнать? Расскажу. Ты встречу помнишь, когда Ежова придавили и Сталин твой доклад взял?
— Обижаешь!
— А когда хозяин тебя на Политбюро пригласил?
— Нет, а это когда было?
— Да вот через неделю и было. Ты из Григория соскочил, он тогда в глубокий обморок свалился, едва к утру оклемался. Я его подлечил, естественно, а там и приглашение на Политбюро.
— Ну, давай, давай, — Шульгину было страх как интересно узнать о собственных подвигах, случившихся «посмертно».
Тогда, в тридцать восьмом, в момент возвращения его матрицы в собственный мозг, Шульгин испытывал полное ощущение смерти от инсульта или, скорее, от обширного инфаркта. Больше времени было, чтобы ощутить беспредельный ужас от внезапного перехода в Великое Ничто.
Сполз на пол вдоль стенки, царапая ногтями обои, в последней, безнадежной попытке удержаться. Обычно на этом все и заканчивается. Потом приходят люди, видят на полу хладный труп с той или иной гримасой на лице, выражают сдержанное сожаление или безутешное горе, независимо от эмоций проделывают от века предусмотренные процедуры — и все. Роскошный мраморный памятник «от партии и правительства» на Новодевичьем или фанерная тумбочка с последующей цементной стелой для «дорогого покойника», это уже существенного значения не имеет.
А вот Григорий Петрович полежал-полежал, да и поднялся. Потряс головой, соображая, что же с ним было, потер ладонью область сердца. Ничего вроде не болело. Дышалось нормально. Соображалось — тоже. Минут пять, не меньше, он ощущал себя единственно Шестаковым. С тем набором информации, который было решено ему оставить Шульгиным и Антоном. Все, от момента появления чекистов и до встречи со Сталиным. С нужной трактовкой происшедшего. Как и подразумевала теория «матричного переноса».
Реципиент после снятия матрицы сохраняет память в полном объеме, однако все действия, совершенные им под влиянием «драйвера», автоматически воспринимаются им как собственные, а уж сознание вместе с подсознанием сами подбирают необходимый набор доводов и истолкований.
По замыслу Сильвии, Лихарева, да и Антона поначалу так все и должно было произойти. Шульгин ушел, нарком остался и впредь будет работать под внешним контролем, поскольку деваться ему все равно некуда.
Хитрость же Сашки заключалась в том, что он не захотел уходить «с концами». Не столько его заботила судьба Шестакова, а просто он испугался действительной смерти этой своей личности. В исходную он, скажем, и вернется без потерь памяти, а здешняя умрет ведь. В полном соответствии с теорией Станислава Лема.
Вот и решил — там само по себе, а здесь пусть будет как было. Очередной парадокс, разумеется, но — сделано. И никто больше не сумеет понять и истолковать, что есть истина.
На шестой минуте автономного существования Шестакова, когда он, как и собирался до своего обморока, подошел на еще подгибающихся ногах к столу, взял не им заваренную чашку не успевшего остыть крепкого чая, нацедил полстакана из предусмотрительно приготовленной и открытой бутылки, его вдруг пронзило.
Чем — навскидку сказать трудно. Незнакомым, но одновременно и приятным ощущением. Как в постели с женщиной. Да, пожалуй, и лучше. Там сливаешься с чужим телом и духом, а тут — с самим собой.
Подчиняясь еще не оформленному императиву, он вернулся к окну. Всю видимую перспективу города закрывал обильный снегопад. Ближние фонари, и те терялись в этой белой мути. Хорошо. И в окно смотреть хорошо, и выйти туда тоже недурно.
Коньяк он опрокинул залпом, как плохой самогон. И сразу все стало на свое место. Но чуть-чуть по-другому. Теперь нарком оставался самим собой, а присутствие второй личности ощущалось рядом, но отдельно. Как в самолете-спарке. Каждый пилот сам по себе, но ведут они одну машину и управление двойное. Кто хочет, тот и возьмет.