Пушкин Александр Сергеевич
Шрифт:
11 octobre. [411]
Адрес: Ее высокоблагородию милостивой государыне Наталье Николаевне Гончаровой. В Москве, на Никитской в собственном доме.
20. Окт.
Любезный друг Александр.
Через два года наконец опять случай писать к тебе: часто я думаю о вас, мои друзья; но увидеться с вами надежды нет, как нет; от тебя, т. е. из твоей Псковской деревни до моего Помфрета, правда, не далеко; но и думать боюсь, чтоб ты ко мне приехал… А сердце голодно: хотелось бы хоть взглянуть на тебя! Помнишь ли наше свидание в роде чрезвычайно романтическом: мою бороду? Фризовую шинель? Медвежью шапку? Как ты через семь с половиною лет мог узнать меня в таком костюме? вот чего не постигаю! —
411
Въезд в Москву запрещен, и вот я заперт в Болдине. Во имя неба, дорогая Наталья Николаевна, напишите мне, несмотря на то, что вам этого не хочется. Скажите мне, где вы? Уехали ли вы из Москвы? нет ли окольного пути, который привел бы меня к вашим ногам? Я совершенно пал духом и право не знаю, что предпринять. Ясно, что в этом году (будь он проклят) нашей свадьбе не бывать. Но не правда ли, вы уехали из Москвы? Добровольно подвергать себя опасности заразы было бы непростительно. Я знаю, что всегда преувеличивают картину опустошений и число жертв; одна молодая женщина из Константинополя говорила мне когда-то, что от чумы умирает только простонародье — всё это прекрасно, но всё же порядочные люди тоже должны принимать меры предосторожности, так как именно это спасает их, а не их изящество и хороший тон. Итак, вы в деревне, в безопасности от холеры, неправда ли? Пришлите же мне ваш адрес и сведения о вашем здоровье. Что до нас, то мы оцеплены карантинами, но зараза к нам еще не проникла. Болдино имеет вид острова, окруженного скалами. Ни соседей, ни книг. Погода ужасная. Я провожу время в том, что мараю бумагу и злюсь. Не знаю, что делается на белом свете и как поживает мой друг Полиньяк. Напишите мне о нем, потому что здесь я газет не читаю. Я так глупею, что это просто прелесть. […]. Вот поистине плохие шутки. Я смеюсь „желтым смехом“, как говорят рыночные торговки. Прощайте. Повергните меня к стопам вашей матушки; сердечные поклоны всему семейству. Прощайте, прелестный ангел. Целую кончики ваших крыльев, как говаривал Вольтер людям, которые вас не стоили.
11 октября.
Я слышал, друг, что ты женишься: правда ли? Если она стоит тебя, рад: но скажи ей, или попроси, чтоб добрые люди ей сказали, что ты быть молодым лордом Байроном не намерен, да сверьх того и слишком для таких похождений стар. — Стар? Да, любезный, поговаривают уже о старости и нашей: волос у меня уже крепко с русого сбивается на серо-немецкий; год, два, и Амигдал процветет на главе моей. Между тем я, новый Камоэнс, творю, творю — хоть не Лузиады — а ангельщины и дьявольщины, которым конца нет. — Мой черный демон отразился в Ижорском: светлый — в произведении, которое назвать боюсь: но по моему мнению оно и оригинальнее и лучше Ижорского — даже в чисто-светском отношении. — К тому же терцины, размер божественного Данте, — слог в котором я старался исчерпать всё, что могу назвать моим познанием русского языка, — и частная, личная исповедь всего того, что меня в пять лет моего заточения волновало, утешало, мучило, обманывало, ссорило и мирило с самим собою. Это всё вещи, которые в Ижорском не могли иметь места: там же, может быть, годятся. Сделай, друг, милость, напиши мне: удался ли мой Ижорский или нет? У меня нет здесь судей: Манасеин уехал, да и судить-то ему не под стать, Шишков мог бы, да также уехал: а в бытность свою здесь слишком был измучен всем тем, что деялось с ним. — Напиши, говорю, разумеется, не по почте: а отдашь моим, авось они через год, через два или десять найдут случай мне переслать. Для меня время не существует: через десять лет или завтра для меня à peu près [412] всё равно. — Кто это у вас печатает пьэсы, очень мне близкие по тому, что в них говорится, хотя бы я не много иначе всё это сказал? — Не Александр ли О.[доевский]? мой и Исандера питомец? — Знал ли ты Исандера? Нет? — Престранное дело письма: хочется тьму сказать, а не скажешь ничего. — Главное дело вот в чем: что я тебя не только люблю, как всегда любил; но за твою Полтаву уважаю, сколько только можно уважать: это конечно тебе покажется весьма не многим, если ты избалован бессмысленными: охами и ахами! которые воздвигают вокруг тебя люди, понимающие тебя и то, чем можешь быть, должен быть и, я твердо уверен, будешь, понимающие, говорю, это так же хорошо, как я язык китайский. — Но я уверен, что ты презираешь их глупое удивление наравне с их бранью, quoiqu'ils font chez nous le beau temps et la pluie [413] . — Ты видишь, мой друг, я не отстал от моей милой привычки приправлять мои православные письма французскими фразами. — Вообще я мало переменился: те же причуды, те же странности и чуть ли не тот же образ мыслей, что в Лицее! Стар я только стал, больно стар и потому-то туп: учиться уж не мое дело — и греческий язык в отставку, хотя он меня еще занимал месяца четыре тому назад: вижу, не дастся мне! Усовершенствоваться бы только в польском: Мицкевича читаю довольно свободно, Одынца тоже, но Немцевич для меня трудненек. — Мой друг, болтаю: переливаю из пустого в порожное, всё для того, чтоб ты [мог] себе составить идею об узнике Двинском: но разве ты его не знаешь? и разве так интересно его знать? — Вчера был Лицейской праздник: мы его праздновали, не вместе, но — одними воспоминаниями, одними чувствами. — Что, мой друг, твой Годунов? Первая сцена: Шуйский и Воротынский, бесподобна; для меня лучше, чем сцена: Монах и Отрепьев; более в ней живости, силы, драматического. Шуйского бы расцеловать: ты отгадал его совершенно. Его: „А что мне было делать?“ рисует его лучше, чем весь XII том покойного и спокойного историографа! Но господь с ним! De mortuis nil, nosi bene [414] . Прощай, друг! Должно еще писать к Дельвигу и к родным: а то бы начертил бы тебе и поболе. — For ever your William [415] .
412
примерно.
413
хотя от них у нас зависит хорошая и дурная погода.
414
о мертвых — ничего, кроме хорошего.
415
Твой навеки Вильям.
Je ne Vous recommande pas le porteur de cette lettre, persuadé que Vous l'aimerez sans cela et pour l'amitié qu'il m'a [porté] montré pendant son séjour à D.[unabourg] [416] .
Я сунулся было в Москву, да узнав, что туда никого не пускают, воротился в Болдино да жду погоды. Ну уж погода! Знаю, что не так страшен чорт як его малюют; знаю, что холера не опаснее турецкой перестрелки — да отдаленность, да неизвестность — вот что мучительно. Отправляясь в путь, писал я своим, чтоб они меня ждали через 25 дней. Невеста и перестала мне писать, и где она, 118 и что она, до сих пор не ведаю. Каково? то есть, душа моя Плетнев, хоть я и не из иных прочих, так сказать — но до того доходит, что хоть в петлю. Мне и стихи в голову не лезут, хоть осень чудная, и дождь, и снег, и по колено грязь. Не знаю, где моя; надеюсь, что уехала из чумной Москвы, но куда? в Калугу? в Тверь? в Карлово к Булгарину? ничего не знаю. Журналов ваших я не читаю; кто кого? Скажи Дельвигу, чтоб он крепился; что я к нему [417] явлюся непременно на подмогу, зимой, коли здесь не окалею. Покаместь он уж может заказать виньетку на дереве — изображающую меня голинького, в виде Атланта, на плечах поддержи[ва]ющего Лит.[ературную] Газету. Что моя трагедия? отстойте ее, храбрые друзья! не дайте ее на съедение псам журнальным. Я хотел ее посвятить Жуковскому со следующими словами: я хотел было посвятить мою трагедию Карамзину, но так как нет уже его, то посвящаю ее Жуковскому. Дочери Карамзина сказали мне, чтоб я посвятил любимый труд памяти отца. Итак, если еще можно, то напечатай на заглавном листе [418]
416
Я не рекомендую тебе подателя сего письма, так как уверен, что ты и без этого полюбишь его за дружбу, которую он выказал мне во время своего пребывания в Динабурге.
417
я к нему переделано из я ему
418
Было: напечатай заглавный лист
Драгоценной для Россиян [419]
Памяти
Николая Михайловича
Карамзина
Сей труд Гением его вдохновенный
с благоговением и благодарностию [420] посвящает
А. Пушкин.
Адрес: Его высокобла[городию] м. г. Петру Александровичу Плетневу В С.-Петербург в Екатерининском Институте.
419
Эта строка вписана позднее остального текста.
420
и благодарностию вписано.
Милостивая государыня Наталья Николаевна, я по-французски браниться не умею, так позвольте мне говорить вам по-русски, а вы, мой ангел, отвечайте мне хоть по-чухонски, да только отвечайте. 119 Письмо Ваше от 1-го окт.[ября] получил я 26-го. Оно огорчило меня по многим причинам: во-первых, потому что оно шло ровно 25 дней. 2) что вы первого октября были еще в Москве давно уже зачумленной. 3) что вы не получили моих писем. 4) что письмо ваше короче было визитной карточки; 5) что вы на меня видно сердитесь, между тем как я пренесчастное животное уж без того. Где вы? что вы? я писал в Москву, мне не отвечают. Брат мне не пишет, пологая, что его письма, по обыкновению, для меня неинтересны. В чумное время дело другое; рад письму [421] проколотому; знаешь, что по крайней мере жив — и то хорошо. Если вы в Калуге, я приеду к Вам через Пензу; если вы в Москве, т. е. в Московской деревне, то приеду к Вам через Вятку, Архангельск и Петербург. Ей богу не шучу — но напишите мне, где вы, а письмо адресуйте в Лук.[ояновский] уезд в село Абрамово, для пересылки в Болдино. Скорей дойдет. Простите. Цалую ручки у матушки; кланяюсь в пояс сестрицам.
421
Переделано из письмо
Адрес: Ее высокоблагородию милостивой государыне Наталье Николаевне Гончаровой В Москву На Никитской в собств. доме.
Вот справка, полученная мною от стряпчего, г. Круглова. — Г. Кистер есть один из известнейших спекуляторов города; покупает и перепродает векселя и живет более в передних присутственных мест, чем у себя на квартире. — Если хотите писать к нему, то пришлите письмо на мое имя; оно дойдет исправно по назначению. —
[На обороте листа:]
Выписка из книг Гражданской палаты о запрещениях.
По отношению С.-Петербургского губернского правления от 16-го октября 1830 года за № 2447-м [писано в Се[нат]] наложено запрещение на имение коллежского секретаря Александра Сергеевича Пушкина за не платеж титулярному советнику Кистеру по заемному письму, данному 1820 февраля 8-го дня на имя барона Штиглица, [422] от него переданному портному мастеру Серендену, а от сего дошедшему по передаточной надписи Кистеру, — пятисот рублей.
422
Описка, вместо Шиллинга
Le 9 vous étiez encore à Moscou! mon père me l'écrit; il m'écrit encore que mon mariage est rompu. En est-ce assez pour me pendre? je vous dirai encore [423] qu'il y a 14 quarantaines depuis Лукоянов jusqu'à Moscou. Est-ce bon? Maintenant je m'en vais vous raconter une anecdote. Un de mes amis faisait la cour à une jolie femme. Un jour qu'il vient chez elle, il trouve sur sa table un album qu'il ne connaissait pas — il veut le voir — Madame se jette dessus et le lui arrache; nous sommes quelquefois aussi curieux que vous autres, belles dames. Mon ami employe toute son éloquence, toutes les ressources de son esprit, pour se faire rendre l'album. Madame tient bon; il est obligé d'y renoncer. Quelque temps après cette pauvre petite femme meurt. Mon ami assiste à son enterrement et vient consoler le pauvre mari. Ils fouillent ensemble dans les tiroirs de la défunte. Mon ami aperçoit le mystérieux album. Il s'en saisit, il l'ouvre, il était tout blanc à l'exception d'un seul feuillet où étaient écrits ces 4 mauvais vers du Кавказский пленник
423
encore вписано.