Шрифт:
— Неужели не попадаются в бригадах какие-нибудь прохвосты? — спросил я как-то сортировщиков.
— Попадаются, конечно, — объяснили мне, — но долго не удерживаются, пару-тройку рейсов проездят и — смываются! Теснит их и бригада, и тяжелая работа, и невозможность сачковать.
Но бездушный режим всячески отравлял существование и этим людям. Вагоны нещадно заваливали работой, не увеличивая численность бригад. Тут очень характерна эволюция эксплуатации и жестокости. С царских и до сталинских времен в почтовых вагонах работали бригады в среднем по семь человек, и только мужчины, и занимались они исключительно сортировкой писем. Для приема и сдачи посылок ехала бригада грузчиков в три-четыре человека. И работали все поэтапно, сутками, бригады сменялись в пути. При этом и почты, и посылок было «в разы» меньше. С 30-х сталинских годов началось: грузчиков убирают из вагонов, заменяя их станционными бригадами, допускают работать в вагонах женщин, и вскоре — убирают почтовых грузчиков на станциях! Постепенно сокращают численность бригад и вводят сквозные бригады на весь путь, туда и обратно. Это чтобы исключить возможность пропажи посылок во время смены бригад. По десять-двадцать суток приходится работать сортировщикам в зависимости от протяженности маршрута. (Средняя продолжительность шесть-семь суток.) Страна-то огромная. Постепенно в бригадах начинают преобладать женщины: для мужчин малы заработки. Но чисто женские бригады не допускаются — предполагается, что без мужчин женщинам легче договариваться о хищении посылок. Хотя бы один мужчина, пусть старик или инвалид, должен быть в бригаде.
Параноидальное сталинское недоверие к людям и стремление полностью избежать риска, в данном случае хищений, пронизывает все отношение властей к работе почтовых бригад. Мужу и жене запрещают работать в одной бригаде: им, считает начальство, легко сговориться о краже посылок. Наглухо задраиваются окна, чтобы ценные письма не передавались через них наружу, плюс еще и решетки водружаются на окнах, как в арестантских вагонах. Но все эти предохранительные меры, как мне объясняли почтовики, при желании очень легко обойти.
Между тем из-за слабых вентиляторов (экономия!) температура в вагонах летом на южных линиях доходит до 40о и выше. Из-за плохого качества конвертной бумаги при сортировке образуется очень много бумажной пыли, и в результате до 40% почтовиков заболевают туберкулезом легких.
Уже в хрущевские годы в почтовые вагоны стали грузить тяжеловесные посылки — до 40 килограммов, которые раньше шли в багажные вагоны. В итоге на больших станциях приходится перекидывать примерно около трех тонн посылок за 20—30 минут. А в бригадах, не забудем, стали преобладать женщины! По своей основной работе им приходится сортировать около двух тысяч писем в час, плюс огромное количество бюрократической писанины для отчетности. На сон у разъездных сортировщиков стало оставаться по четыре-пять часов в сутки, да и те вразбивку.
И несмотря на все это люди не хотели уходить из вагонов: все тяготы компенсировала атмосфера, да еще возможность иметь отгулы.
В журнале «Москва» сначала испугались печатать повесть, но положение спас Борис Слуцкий, который был связан тогда с редакцией. Кто-то передал ему рукопись повести, она ему очень понравилась, и дело было решено. «Эта повесть — ваша большая удача!» — сказал он мне потом.
Слуцкий в то время, благодаря своему свежему и смелому таланту, атакам сталинистов против него и статьям Эренбурга в его защиту, приобрел большую известность и, следовательно, влияние. Однако несмотря на высокий отзыв Слуцкого, мне пришлось в редакции воевать почти за каждое острое слово. Особенно поразителен был бой, шедший полных два дня, за фразу: «Рабочие все-таки остаются рабочими!». В контексте повести ее смысл состоял в том, что рабочих не удалось разложить или «переродить» и они несут в себе потенциальную опасность для режима. (Теперь признаю, что ошибался, преувеличивал моральную стабильность рабочих и приуменьшал разлагающую силу режима.)
Тогда спор о той фразе дошел до главного редактора, и мне был предъявлен ультиматум: или фраза, или повесть! Пришлось сдаться. Но вслед за «Москвой» повесть решилось печатать издательство «Советский писатель», и туда я эту фразу, конечно, опять всобачил. В издательствах цензура была слабее: книжные тиражи были, как правило, меньше журнальных.
После выхода повести в свет — я назвал ее без затей: «В почтовом вагоне» — все шло поначалу, казалось бы, хорошо. Высокую оценку повести дали Илья Эренбург, Юрий Домбровский. Особенно тронул меня Иосиф Юзовский, один из ведущих литературоведов и эссеистов того времени. В сталинскую кампанию против «критиков-космополитов» он был объявлен главой этих «врагов русской культуры».
Юзовский, с которым я до того не был знаком, позвонил мне и пригласил к себе домой, чтобы поговорить о повести. Он тогда уже был тяжело болен и со мной беседовал, лежа в кровати. (Примерно через год он умер.) Юзовский, говоря о повести, советовал мне продолжать работать в том же духе, не обращая внимания на снобов.
— Когда я знакомился с литературой «молодых», — рассказывал Юзовский, — с Аксеновым, Казаковым, Гладилиным и т. д., я был поначалу очень рад. Появились, наконец-то, писатели, которые отбросили старый, казенный стиль «соцреализма». Но со временем в горле у меня начало першить: апельсины, сардины, анчоусы — какая-то закусочная литература. Мне стало не хватать добротного черного хлеба. И ваша повесть впервые дала мне этот хлеб.
Юзовский посоветовал мне в то же время освобождаться от влияния публицистики, которое было заметно в повести, быть еще раскованнее, увереннее. И главное, предупреждал, что меня ждет очень тяжелая жизнь в литературе. Советовал готовиться к этому и ни в коем случае не отчаиваться в случае «неожиданных поворотов»: «Может быть, вы еще доживете до лучших времен!».
Незадолго до смерти Юзовский опубликовал в «Новом мире» очень интересное эссе «Польские тетради», в котором среди прочего дал глубокий анализ психологии тоталитаризма и шире — всяческого аморализма. Анализ этот он подытожил в гениальной по емкости формуле: «Все, что для людей возможно, рано или поздно может сделаться для них необходимым». Возможно, например, обманывать, красть, убивать, бросать людей в газовые камеры или «психушки» из-за того, что у них иная кровь или иные взгляды, — и рано или поздно это может оказаться необходимым.
Я взял эту формулу на вооружение. В России, к сожалению, как было, так и осталось возможным слишком многое. Я даже не знаю, есть ли что — невозможное?
Здесь важно понимать, что когда людям что-либо аморальное представляется возможным, то им всегда кажется (или они делают вид), что другого (нравственного, гуманного) пути нет. В то время как такой путь всегда имеется, если цель, конечно, реальная, но его часто труднее найти и он может оказаться более долгим и трудным.
Замечательно встретили мою повесть рядовые работники почты и железнодорожники. Меня приглашали на читательские конференции в клубы и библиотеки этих ведомств в Москве, Ленинграде, Киеве.