Шрифт:
Как можно работать в такое время? Опасно было даже на улицу выходить, но и в квартире, что снимали они на двоих со второй официанткой, Тильдой, весёлой хохотушкой из землян, в ней тоже было не легче.
Сами сионийцы называли свои налёты «превентивными точечными ударами», сообщали, что обстрелу подвергаются лишь военные и стратегически важные объекты. Но… В войне нельзя быть заранее в чём-то уверенным, а техника на то и техника, чтоб иногда выходить из-под контроля.
Дом их, старый, многоквартирный, из тех, что строились ещё по устаревшей планировке, стоял на окраине, и, пробираясь пешком в сторону Космопорта, каждое утро с ужасом и удивлением смотрела она на развалины домов, вчера ещё весело и уютно светящихся жёлтыми глазницами окон. обходила сваленные обгорелые деревья, ямы и развороченный криолит.
Людей к началу войны в городе осталось немного, а вот гриффитам податься было некуда. Они уже не мыслили своего существования вне окружающих их стен, машин, людей, без техники и привычной работы. Да и запрещено им было покидать пределы города. Запрещено особым распоряжением бургомистра… И им, гриффитам, как раз и доставалось в первую очередь…
Обстрелы и бомбёжки велись только по ночам, и к утру мало что оставалось от следов разыгравшихся на её пути трагедий. Обломки мебели, искорёженная бытовая техника, иногда целая, но теперь никому уже не нужная, обрывки обуви и одежды, истоптанной и запылённой, изредка детские игрушки, выброшенные в торопливых сборах или забытые по случайности. И часто ещё влажные пятна замываемой в спешке крови…
К этому невозможно было привыкнуть. Она не могла! Бежала, стараясь не глядеть по сторонам, и содрогалась от ужаса, натыкаясь на равнодушные и скучающие глаза солдат, лениво и неторопливо жующих жвачку. Их, этих людей в форме, становилось на улицах всё больше при приближении к центру города. Здесь и порядок какой-то чувствовался. Зато в пригороде от очумевшей от безнаказанности солдатни деваться было некуда.
Дверь в их квартиру выбили в первые же дни, а потом по два-три раза за день вламывались с обысками, проверяли, ничего не говоря и никак это не объясняя. Искали ниобиан, солдат, разбежавшихся после того, как разбомбили военные части, расположенные при въезде в город.
Осматривали каждый угол, задавали всегда одни и те же вопросы, некоторые пытались приставать, не зная, с кем имеют дело, а потом уходили, оставляя грязные следы на полу и не меньшую грязь в душе.
Тильда не выдержала первой, собралась в пять минут и, разругавшись напоследок со всеми в баре, уехала во Флорену. Её через новую границу пропустили легко, у неё во Флорене жили родственники, далёкие, правда, но какая разница? Главное, они согласились принять свою племянницу-ниобианку.
А она, оставшись в разоренной и опустевшей трёхкомнатной квартире, не стала дожидаться перемен и ушла к матери, в лес. Сбежала тайно!
Как же отличалась жизнь в их посёлке от той, что осталась в памяти, от той, что жила благодаря детским впечатлениям! Жизнь одиноких, заброшенных стариков, намеренно избегающих встреч с людьми.
А она радовалась этому одиночеству и скрытности их жизни. Как она радовалась тому, что город и солдаты остались далеко-далеко, в другой вселенной, в другом мире!.. И это странное слово «война» больше не резало слух, и всё, что было связано с этим страшным словом, тоже осталось там же, куда она усилием воли загнала воспоминания о Чайна-Фло. Танки, бомбёжки, самолёты, обыски и допросы вместе с прилипчивыми, откровенными изучающими взглядами военных – всё она постаралась забыть. И Единый язык стал уходить в прошлое. А отдалённый гул ночных разрывов или тонкий звон пролетающих высоко в небе боевых самолётов чем-то напоминал ей комариный писк или далёкие раскаты грома в верховьях реки, у Радужного хребта…
Скольких сил ей стоило создать у себя в душе это ощущение слепого неведения. Но, как и все ларимны, она умела управлять своей памятью, забывать то, что не нужно или не желательно знать. Это умение спасло её от сумасшествия, от паранойи. Ведь все попытки рассказать хоть кому-нибудь о том, что ей довелось пережить, не давали результатов, не освобождали от тяжести. Даже А-лата – милая А-лата! – только улыбалась, успокаивала, повторяя:
– Не надо… Не надо вспоминать об этих мерзостях. Люди живут по своим законам, и мы не будем вмешиваться. Мы просто будем жить так, как жили всегда, ещё до их прихода!..
Но жить так было уже нельзя!
Да они же просто говорили теперь на разных языках! Они стали чужими друг другу! Они – дочь и мать! Понимавшие каждую мысль, каждый пусть даже мимолётный взгляд или чуть уловимый жест.
А тут ещё этот парень! Новый подопечный матери… Он оказался человеком! Человеком и солдатом… Свет видит! Это было похуже самой нехорошей новости. От пожара бежал – под ливень попал!
Как же так?! Откуда?! Почему?! Неужели и здесь уже появились люди?! Люди в зелёной форме!
Со слов матери она сумела представить события четырёхдневной давности. Сионийцы, ниобиане – между ними она не делала никакого различия. Не вникала в суть войны. Что толку? Их, ларинов, вообще никто не спрашивал. Да они и сами не встревали, не вмешивались принципиально. А здесь же!
Они должны были просто выполнить приказ, тем более, и приказ был яснее ясного. Но человек, которого нужно было «похоронить», оказался ещё жив. Кто из них высказал идею попытаться помочь умирающему? Неизвестно! Но А-лата приложила к этому делу свою руку. Она согласилась принять человека, осквернить свой дом, наложить на себя бремя запретов на время лечения. А ей же теперь нельзя даже в доме своём находиться, в том доме, под крышей которого она не была десять лет.