Сартаков Сергей Венедиктович
Шрифт:
Сейчас Алексей Антонович думал: «Вот подтверждение слов Михаила о жестокости от бессилия. Анюта, моя невеста, в шрамах. Бессильные… Но они ее мучили! Могут замучить ее и совсем! Что я должен сделать сейчас, именно сейчас — не когда-нибудь и не в общих теориях для всех, а именно для Анюты, чтобы оберечь ее жизнь?»
Это не должно повториться, — сказал он вслух, как продолжение своей мысли. И вздрогнул. — Даже только представить себе — и то ужасно.
Это вовсе не так страшно, Алеша. Страшно бывает издали, но не в самой борьбе. Желание победить придает человеку удивительную силу.
Как же не страшно, Анюточка? — задумчиво сказала Ольга Петровна. — Это все очень страшно по самому смыслу своему: сколько так вот людей, в таких поединках, идет на пытки, в тюрьмы, на каторгу, гибнет вовсе в борьбе, а произвол продолжается.
Но пора поединков прошла, Ольга Петровна, — возразила Анюта. — Теперь нет поединков. А в общей борьбе, уверяю, не страшно.
Даже сам произвол?
Даже! Особенно когда видишь его близкий конец.
Если бы близкий… — Ольге Петровне вспомнилось, как точно это же говорили ее муж и друзья мужа. А теперь их слова повторяет невеста сына. — Анюточка, сколько нужно еще поколений?!
Не хочу считать. Мне сегодня только двадцать восемь. II потом — после нас тоже ведь будут люди. — Анюта взяла сдобный ванильный сухарик, погрызла его и сказала: — Между прочим, в Александровском централе совсем не такие.
«Нет. У меня нет невесты, она не принадлежит мне, — возникла щемящая мысль у Алексея Антоновича. — Анюта вся там, в борьбе. Я для нее совсем уже не существую. Неужели кончилась наша любовь?»
С усилием подавив эту мысль, он подхватил последнюю фразу Анюты:
Да, да. Нюта, ты нам совсем еще не рассказывала — как ты мучилась в этом централе?
Алеша, сегодня день моего рождения. Веселый, радостный день. Зачем сегодня рассказывать о том, что не было веселым и во всяком случае прошло? Когда я стану старушкой и когда я переживу все царские тюрьмы и централы — я буду сидеть и рассказывать о них внукам. Конечно, если мне суждено стать бабушкой. — Анюта оперлась обеими руками на стол и встала. — Очень прошу: сегодня будем только веселиться!
Она отошла в угол комнаты, где стоял маленький, обитый плюшем диван, и потребовала:
Алеша, пожалуйста, принеси граммофон, мне не хочется уходить отсюда в большую комнату. Там холодно и неуютно. Ольга Петровна, я не очень превышаю свои права именинницы?
Только теперь Алексей Антонович разглядел, что Анюта одета в какое-то странное, совсем не идущее ей платье: пестрый, безвкусный ситчик, сплошные складки и оборки, нашивки из шелковых лент, бесчисленное количество перламутровых пуговиц, а на ногах — юфтевые, на высоких каблуках и с высокой шнуровкой ботинки. Если бы не лицо Анюты, такое умное, сосредоточенное, с ее живыми серьезными глазами, ни дать ни взять — мещанская модница.
Откуда у тебя такое ужасное платье? — невольно спросил Алексей Антонович. Он несколько повеселел, когда Анюта упомянула о внуках. Эти ее слова Алексею Антоновичу казались сказанными со значением.
Иркутские товарищи подарили. А чем же не платье? Очень хорошее платье. И, главное, как раз к новому паспорту.
Алексей Антонович теперь уже знал, что это значит: у Анюты не будет прежнего имени, для всех она станет кем-то другим.
У тебя новый паспорт?
Безусловно. — Анюта сказала это с каким-то оттенком нарочитой беспечности. — Алеша, а граммофон?
Иду.
Он принес граммофон с огромным бледно-розовым рупором и сверкающей никелем мембраной. Потом сходил за пластинками. Их было очень много, целая стопа. Алексей Антонович взял верхнюю, не глядя на этикетку, положил ее на оклеенный зеленым бархатом диск, сменил в мембране иголку, завел пружину.
Вяльцева? — с первых же звуков голоса певицы узнала Анюта. — Бога ради, Алеша, сними скорее! Ненавижу цыганщину. У меня сердце не разбитое. Поставь что-нибудь народное, широкое, с баском.
Ну вот, тогда разве это? — неуверенно сказал Алексей Антонович, перебрав едва не половину стопы.
Он заменил пластинку. В рупоре граммофона затрещало, защелкало — пластинка у кромки была поцарапана, — а потом свежий, могучий бас, размахнувшись по-русски: «Э-э-э-х!» — и дальше, чеканя слова, медленно, по слогам начал:
Э-эх, лед трещит, и вода плещет…
Заулыбался где-то там, в рупоре, словно по секрету, сообщая:
А кум куме судака тащит.
Весело и озорно, не тая своей радости, выкликнул:
Эх, кумушка, ты голубушка!..
И зачастил, просительно, любовно-ласково.
Свари, кума, судака,
Чтобы юшка была,
И юшечка, и петрушечка…
Замер. Замер в нетерпеливом ожидании и, не сдержавшись, напрямик ахнул:
Да пожалей же ты меня, кума-душечка!