Шрифт:
– Да я тебя комсючка, сам удавлю на вожжах!.. Ах ты сука-гадина, космы срезала да нарядилась!..
– Тихо батя, тихо, -
твердо сказала Глаша и что-то в ее голосе остановило уже поднимающегося с лавки для скорой расправы отца.
– Тихо, и слухай чагой я надумала...
Через некоторое время, выслушав Глашу и обсудив все в мелких подробностях, батя сказал напоследок:
– Молодец девка, так все и сделаем. Нарисуй, где ты ее спрятала, поужинай, и на ночь глядя и отправляйся. Ждать нечего - всех коммуняки изведут, под самый корень... Мне намедни председатель так и сказал - собирайся мол Никифор потихоньку, сухари суши, разнарядка пришла на ссыльных, пора вам и в лагеря... А там и до тебя Глашка очередь дойдет, так лучше... Цыц дура!..
Последние слова бросил матери Глаше, своей супруге Нюрке, завывшей так тоскливо от предстоящей разлуки со старшей дочерью, что и у Никифора сдавило в грудях...
– Господи, прими душу рабы божьей Глафиры, -
тонким голоском взвыл поп, одетый по случаю похорон найденной в тайге Глаши, пропавшей вот уже как две недели в тайге, в новый пиджак. Нашел Глашу отец, когда уже все перестали искать, а председатель был зол на себя - сразу послал рапорт о побеге ссыльной, а теперь придумывать, врать да выкручиваться... А так все хорошо сложилось... Опознали Глашу только по одежде да по волосам содранным с кожей с головы, жуть и только, то ли рысь напала, то ли медведь... А поп был в пиджаке, а не в рясе, потому как сам был то же ссыльный и из попов выгнан новой бесовской церковью...
Председатель сельсовета посмотрел сквозь давно не мытое стекло на улицу, которая вела в сторону кладбища, отпер железный ящик выкрашенный в зеленое и достал оттуда толстую тетрадь. Помусолив палец, он принялся листать ее, найдя нужную страницу, взял ученическую ручку с обгрызенным концом и осторожно обмакнул перо в стеклянную чернильницу. А затем так же осторожно, стараясь не порвать бумагу, жирной чертой зачеркнул в графе под номером №22 фамилию, имя и отчество - Крюкова Глафира Никифоровна...
1941 год.
...Над горизонтом столбом поднимался черный жирный дым, горели деревни, хлеб на полях, сады, горело все... Черным дымом поднимаясь к яркому синему небу и полыхающему жарой солнцу. В этой же маленькой деревушке, где остановились на привал драпающие бойцы РККА, все было цело и находилось на своих местах. Только местное население, забрав кой-какой скарб, скотину, птицу, снялось с насиженного места и ушло на восток, ни сколько под угрозой германского нашествия, а сколько под крики председателя колхоза - а сука-блядь, германа ждешь, кулацкая морда, не соберешься мигом - пристрелю как предателя социалистической Родины!.. И ободранным наганом под нос... И люди уходили, оглядываясь с тревогой и страхом на оставляемые избы... И страх тот был обоснован.
– Иванов, Петрищенко, Михайлов!
–
резко и бодро, не смотря на сорокакилометровый бравый драп от врага, проорал уже умывшийся командир с кубарями на петлицах. Названные бойцы нехотя, хромая, берегя натертые ноги, подошли к командиру.
– Почему стоите как коровы, где выправка, Петрищенко, боец сранный, почему ремень на яйцах?! Подтянутся, привести себя в достойный красноармейца вид!
Кое-как, бормоча что-то себе под нос, явно злое и враждебное в адрес бравого командира, бойцы, отряхнулись от густой пыли, подтянули ремни и оправили гимнастерки... Командир не спускал с них настороженных серых глаз, то же с явным недоброжелательством смотря на бойцов. Но что поделаешь, других нет, вот и приходится воевать с барахлом...
– Приказ! После выхода подразделения из деревни - все сжечь!..
– Товарищ командир, вернутся деревенские - куда им?
–
с тревогой за незнакомых жителей, но явно с сочувствием в голосе, спросил Петрищенко, длинный с лошадиным уставшим лицом. Командир бросил орлиный взгляд, полный мудрости и всеведения.
– Добреньким хочешь быть, Петрищенко? Фашистам уют готовишь, что бы было где голову сложить. А?! Тебя бы сейчас под трибунал, в назидание другим за твою доброту... Счастье твое - нет тут трибунала, ну да ладно, выйдем из окружения - рапорт напишу, пусть тебя на свет проверят, откуда ты такой добренький, из каких мест, каких кровей... Задача ясна?!
–
резко заорал командир, стегая как кнутом, своим резким голосом. Бойцы не успели проорать дружно - так точно, как рядом с командиром появился невысокий, кривоногий человек в запыленной гимнастерке с кубарями в петлицах, но и со звездой на рукаве - политрук.
– Подожди, Сухорчук, трибунала нет, но советская власть всегда на месте. Иванов, Самойлов, забрать винтовку у бывшего бойца Петрищенко!
Очумевший Петрищенко сам отдал длинную винтовку образца 1895 года, так называемую "трехлинейку" и не зная куда дать освободившиеся руки, сунул их за ремень, тем самым неожиданно для самого себя приняв вызывающую позу. На все происходящее молча смотрели столпившееся у колодца бойцы, их запавшие от усталости глаза, худые лица ни чего не выражали, совершенно ни чего, кроме страшной усталости...
– Вверенной мне властью, как представитель полноправной советской власти в этом населенном пункте, за жалость к врагу и распространение пораженческих слухов, боец Петрищенко приговаривается к высшей мере социальной защиты - расстрелу! Приговор окончательный и обжалованию не подлежит!..
Последние слова политрука заглушил резкий выстрел, как будто сломали сухую ветку, только во много раз сильней. Петрищенко согнулся пополам и медленно повалился в мягкую густую пыль, сразу серея лицом. Политрук спокойно прятал свой дымящийся ТТ в кобуру, бойцы смотрели тупыми взглядами на лежащего в пыли Петрищенко, по лицу Самойлова бежали крупные слезы, оставляя грязные следы...