Мюге С Г
Шрифт:
21 сентября 1971 года ко мне пришли с обыском. Мой семилетний сын ухитрился выйти из квартиры и позвонить друзьям. К вечеру об обыске стало известно моим знакомым, и к нам повалил народ. Следователи с одиннадцати часов работали «не покладая рук» и были очень недовольны, когда жена стала накрывать на стол, чтобы накормить пришедших после работы гостей. Они апеллировали ко мне, дескать, еда мешает им работать. Я, сославшись на то, что хозяйственными делами в доме ведает жена, предложил им не вмешиваться в наш внутренний распорядок. И они глотали слюни.
Был там и какой-то эксцесс у одного из обыскивающих с Ю. Штейном. Меня опять просили навести порядок, на что я заметил, что не могу выполнять функции блюстителей законов. Вызвали наряд милиции. Около девяти часов вечера незваные гости уехали, увозя кипы самиздата.
На допрос я пришел только четвертого октября (до этого болел). Следователь Гагарский объявил мне, что я — подозреваемый по статье 190-1 и взял с меня подписку о невыезде.
Показаний, у кого я брал литературу, я давать не стал. (Сообщил только, что работы Ж. Медведева я получил от автора, поскольку на них была надпись «с просьбой не распространять». Это была просьба Жореса.) Я начал оспаривать клеветнический характер самой изъятой литературы. Чтобы не терять времени, я пообещал изложить свои соображения по этому поводу дома. Так как после шестого октября Гагарский меня не вызывал, я на десятый день после дачи подписки о невыезде (когда срок ее действия истек), послал обещанное письмо Гагарскому по почте, а сам уехал в Крым, благо у меня была неделя неиспользованного отпуска.
Вот текст письма.
Старшему следователю прокуратуры московской области младшему советнику юстиции В. В. Гагарскому.
Уважаемый Владимир Васильевич!
21 сентября 1971 года у меня при обыске была изъята библиотека машинописных изданий, содержащая различные художественные произведения (стихи, проза, эссе), мемуары, философские и юридические работы.
4 октября мне было объявлено, что я подозреваюсь в хранении в целях распространения литературы, содержащей клевету на советский государственный строй, и отобрана подписка о невыезде.
Это подозрение вызвано, как я понимаю, показаниями арестованного в г. Пущино физика Р. Фина, который в зачитанном мне Вами протоколе от 14 июля с.г. показал, что брал у меня поименованные им литературные произведения. Я продолжаю настаивать, что никакой клеветнической литературы не распространял, в том числе, и через Фина.
Как я уже заявил на допросах 4 и 6 октября с.г., отобранную у меня литературу я не считаю криминальной. Назвать же имена людей, у которых я ее брал для прочтения или покупал, я отказался. Мне не известны какие-либо законы, устанавливающие критерий уголовной криминальности для идеологически неортодоксальных по своему характеру произведений. Частные судебные оценки отдельных произведений в частных решениях судов, во-первых, мне не известны, а, во-вторых, не являются законами РСФСР или СССР. Таким образом, нет точного критерия криминальности, установленного законами. Моя и Ваша точка зрения на отобранные у меня произведения могут разойтись. Поэтому я по совести не считаю возможным подвергать людей неприятностям без достаточных к тому оснований.
Приобретать же эту литературу со стороны в машинописном исполнении мне приходилось потому, что к ней нет доступа в публичных библиотеках без специального разрешения.
Интерес к мемуарной, социальной и политической литературе связан с некоторыми особенностями моей биографии. Еще в детстве я слушал, как мой пра-прадед по материнской линии Денис Давыдов, несмотря на бесспорные заслуги перед Россией, всю жизнь находился в опале за вольнодумные стихи, направленные против самодержавия, и за родственные связи с декабристами. Отец мой в 1936 году был репрессирован, а я с 17 лет ушел на фронт.
Я воевал в составе войск Первого Белорусского фронта, имел правительственные награды и закончил для себя войну на Одере, где был вторично ранен и остался инвалидом на всю жизнь.
По возвращении с фронта я поступил в Тимирязевскую академию и увлекся исследовательской работой. В 1949 году моя студенческая научная работа была доложена на Всесоюзной конференции, удостоена первой премии и почетной грамоты ЦК ВЛКСМ. В том же 1949 году я был арестован органами безопасности, потому что не мог примириться и согласиться с тем, что профессора, привившие мне вкус к науке, были объявлены «лжеучеными». Я открыто осуждал травлю людей за их научные убеждения. В 1956 году меня реабилитировали.
В местах заключения я увидел, что большинство людей, обвиненных в антисоветской агитации, сидят на самом деле ни за что, так же, как и я, что достаточно быть несогласным с любыми взглядами властей, чтобы тебя объявили врагом народа.
Я защищал свою родину в годы опасности, я не мог не задуматься о том, почему происходило все то, что происходило. Будучи по складу ума исследователем, я не мог удовлетвориться готовыми объяснениями и пытался выработать свой собственный взгляд на вещи. Поэтому я и собирал художественную, историческую, социальную и мемуарную литературу, как изданную в СССР, так и выполненную в машинописном исполнении. Я хранил произведения острые, дискуссионные, книги, спорящие между собой и со мной самим, для того, чтобы найти объяснение как парадоксу собственной судьбы, так и всего пережитого мною времени.
Закон предусматривает, что распространение клеветы является преступлением только тогда, когда обвиняемое лицо сознает, что распространяемые им произведения являются ложными и порочащими.
Что же за литературу Вы у меня взяли? Было ли у меня основание сознавать, что имеющиеся в ней сведения заведомо ложны? Попробуем разобраться. Вы взяли мемуары старого большевика, ныне реабилитированного, Газаряна (в протоколе обыска он значится за № 36), где он описывает сталинские лагеря и заканчивает описанием суда над своими мучителями. Как в любой мемуарной литературе, здесь могут быть некоторые субъективные трактовки событий, однако у меня нет ни малейшего сомнения в отсутствии клеветы, так как в местах заключения я слышал громадное количество подобных рассказов.
Работа Авторханова, также бывшего большевика, слушателя ИКП, «Технология власти». В первой части (№ 21) она носит, в основном, мемуарный характер. Со многими утверждениями автора можно серьезно спорить, можно не соглашаться с его трактовкой событий, но ставить под сомнения описываемые им события у меня нет оснований. Вторая часть (№ 26) посвящена анализу политического курса нашей страны во время правления Н. С. Хрущева. Она пестрит различными цитатами из постановлений КПСС и других материалов, опубликованных в советской печати. На них Авторханов строит свои заключения, с которыми, опять-таки, можно серьезно спорить. Однако подвергать сомнению в поисках клеветы цитируемый им материал — вопрос, согласитесь, довольно щекотливый и опасный.
Работа Н. Бердяева (№ 11) «Истоки и смысл русского коммунизма». К сожалению, я ее успел прочесть менее чем на половину, что, если верить популярной юридической и детективной литературе, легко устанавливается дактилоскопическим анализом. Однако из прочитанного могу заключить, что она не может содержать клеветы на наш строй, так как представляет историко-философское исследование формирования религиозных и философских воззрений еще в дореволюционный период, когда советский строй еще не существовал. Сам Бердяев умер где-то в 40-х годах, следовательно, клеветать на наш современный общественный строй он никак не мог.
Статья И. А. Бунина «Гегель, фрак, метель» (№ 16) и ремарки к его сочинениям, опущенные в имеющемся у меня сборнике, — вещи, перепечатанные из полного собрания сочинений этого автора.
В папке, занесенной в протокол обыска под № 22, были изъяты: Гесин «О диктатуре пролетариата». Эту работу я, к сожалению, не читал. Пытался это сделать во время обыска, но не успел, так как Вы ее взяли из рук раньше, чем я успел прочесть первую страницу.
Копия письма П. Г. Григоренко В редакцию журнала «Вопросы истории КПСС». «Сокрытие исторической правды — преступление перед народом». Автор полемизирует по поводу книги Некрича «21 июня 1941 г.» В работе приводится ряд аргументов, как из опубликованных источников, так и личные соображения бывшего генерала и крупного ученого, указывающие на просчеты нашего командования в первые месяцы войны. Письмо написано в духе любви к своей родине, беспокойства за ее судьбу и с принципиальной уверенностью в своей правоте человека.
Письмо Яна Палаха, в честь которого нынешним чешским правительством названа площадь в Праге. Оно опубликовано в чешских газетах, имеющихся в библиотеке имени Ленина.
А. Раевский «Нравственные структуры современного социалистического общества». Статья критикует текст «Морального кодекса строителя коммунизма». Автор сначала распространяется о морали и нравственнности вообще. Затем, сопоставляя различные пункты «морального кодекса», находит, что из него следует, что коммунистическая мораль сводится к повиновению, подхалимству и прочим аморальным качествам, чего явно не хотели сказать авторы текста Кодекса. Такой прием «приведения к абсурду» довольно часто применяется среди критиков. С положениями Раевского можно легко спорить, т. к. в своих жонглированиях фразами он сам допускает логические ошибки. Однако, поскольку он приходит к своим выводам из анализа текста, его можно обвинить в недопонимании и недостатке логики, но не в клевете.
Эжен Ионеско. Пьеса «Носороги» и ее автор Э. Ионеско (избранный в 1970 г. во Французскую Академию) вызывает у меня большой интерес. Поэтому я хранил текст, большая часть которого посвящена объяснению «носорогов» и позиции самого автора. Многие из положений Ионеско я считаю спорными, порой парадоксальными.
В тексте «Принадлежит России» (над гробом Аркадия Белинкова) приводятся сведения (моменты биографии, взгляды) о литературоведе А. Белинкове (авторе исследований о Ю. Тынянове, Ю. Олеше и др.). Тон статьи, мягко говоря, нельзя назвать просоветским. Однако, если автор текста правдиво передает мнение Белинкова, то статью нельзя назвать клеветнической; если клевещет — то на Белинкова.
Работа Х. А. Кона «Право и обязанность сопротивления» освещает аспекты вопросов права; об СССР, как мне помнится, в ней не говорится ни слова, следовательно, она не может содержать клевету на наш строй.
Материалы, находящиеся в белой папке (№ 23), как я уже говорил на допросах, были принесены кем-то из моих знакомых (жена не помнит — кто, доставитель ей не знаком) в мое двухмесячное отсутствие и спрятаны на антресолях. Просмотреть я их не успел. Судя по протоколу обыска, это копии открытых писем, тексты выступлений, справочные данные, художественные произведения. Только прочтя указанные тексты, я мог бы разобраться, есть там клевета или нет.
Изъятые при обыске произведения Солженицына, О. Мандельштама, М. Дветаевой, Ганса Габе, а также других, не известных мне авторов (стихи и проза), относятся к художественным произведениям и не являются, следовательно, видом политической информации, распространяющей те или иные «измышления».
Пользуюсь случаем, чтобы еще раз выразить несогласие с некоторыми формулировками в протоколе обыска. Как Вы знаете, во время обыска я был болен, у меня была высокая температура, и я не мог вникнуть в сущность текста протокола. Поэтому я и отказался его подписать. Потом, разобравшись в тексте, я понял, что емкость за туалетной комнатой и над ее потолком, названная в протоколе «тайник», таковым никак не является. Она запланирована при строительстве, имеется во всех аналогичных квартирах и закрывается стандартной дверью с ручкой. Во многих квартирах эта емкость используется для хранения редко употребляемых вещей. Вы, не ознакомившись с типовым проектом квартиры, в поисках «тайника» разломали вентиляционное устройство, нанеся квартире неоправданный ущерб. Правда, Вы можете возразить, что одна из книг завалилась так далеко, что, не оторвав доску, ограничивающую данную емкость от антресоли, выходящей на кухню, ее трудно было достать. Верно! Но случается, что из кармана через маленькую дырку может провалиться монета и для ее извлечения приходится пропарывать подкладку. Однако от этого карман «тайником» не становится. В претензии я и на то, что, несмотря на предложение послушать на магнитофоне пленки, их изъяли. Между тем, на этих пленках были записаны сказы, песни, стихи, к «заведомо ложным измышлениям» никакого отношения не имеющие, в чем обыскивающие убедились бы, прослушав их. Поскольку пленки изъяты без наименований, по метражу, я не уверен, что при возвращении пленок мне не вернут, по недоразумению, какие-либо иные, и будут потеряны драгоценные для меня записи.
Надеюсь, что вышеизложенное убедило Вас в том, что у меня не было поводов сознавать, что в изъятых у меня произведениях содержались заведомо ложные измышления, порочащие советский общественный и государственный строй.
Теперь обратимся ко второй части деяния, в котором я подозреваюсь — распространение клеветы. Хотя, на мой взгляд, этот вопрос отпадает сам собой, так как он вытекает из первого, все же остановимся и на нем, хотя бы в чисто теоретических аспектах.
Допустим, что в каких-то изъятых у меня произведениях все же будет усмотрена клевета на наш строй, и допустим, что Г. Фин или кто-либо другой, с моего разрешения (или без такового) взял у меня для прочтения подобную книгу. Что же понимается под словом «распространение»? Имеется целая категория людей, которая именуется «распространителями советской печати». Сюда относятся работники книжных коллекторов, книжные продавцы, библиотекари и даже почтальоны. Однако под эту рубрику никак не подходит человек, давший читать свою собственную книжку знакомым или даже продавший ее за ненадобностью букинисту или частному лицу. Следовательно, под словом «распространять» понимается участие в передаче лавины информации.
Считается ли распространителем человек, держащий свои книги в открытом шкафу, доступном для обозрения и чтения людьми, приходящими в дом в гости? По отношению к официально изданной в СССР литературе — явно нет. А если это литература, изготовленная типографским способом, то понятие «распространение» расширяется? Допустим, что да. Но тогда становится, оправданным то, что часть машинописных работ находилась и недоступном для чтения гостей месте (на антресолях).
Можно ли назвать «распространителем» человека, дающего читать книги из собственной библиотеки? По отношению к официально изданной литературе такое определение возможно только в том случае, если он дает полюбившуюся ему книгу с просьбой ознакомить с ней большое количество людей. Если же он дает книгу с условием возврата, без просьбы передать или ознакомить с содержанием книги кого-либо еще, только с целью последующего обсуждения прочитанного с данным лицом, только с ним, то какое это будет распространение?
Обоюдное знакомство собеседников с объектом спора или беседы необходимо, чтобы разговор мог состояться. Это очевидно. Но с какой же стати и почему разговор, спор двух людей, заинтересованных в поисках истины и относящихся к положениям той или иной литературной работы не как к истине, а как к предмету дискуссии, оказывается преступлением?
Само слово «распространение» по законам логики русского языка требует предлога «среди». Как же можно распространять что бы то ни было «среди одного человека»? Предположение, будто что-то можно распространять не среди многих, а «среди одного человека» — нелогично.
Почему французские и итальянские коммунисты имеют право давать своим друзьям любую книгу о Советском Союзе и их из партии за сам этот факт не исключают; а я не имею права поговорить о заинтересовавшей меня книге даже с одним единственным человеком? Только потому, что гражданин СССР?
Неужели можно создать дело даже из таких частных бесед? Неужели я, как гражданин СССР, не имею права на частный разговор неортодоксального характера? Жаль, если в моем случае это именно так и окажется.
Мюге Сергей Георгиевич, Москва, проспект Вернадского 99, кв.45.Желание эмигрировать
Как потом выяснилось, Фина признали невменяемым и отправили в Орел в психбольницу, а мое дело передали в Московскую городскую прокуратуру.
Мой новый следователь Ю.П Малоедов встретил меня очень радушно.
— Мне хочется разобраться в этом деле. — И предложил рассказать о себе.
Я избрал основной линией поведения защиту, а не молчание, и довольно охотно рассказывал о своих взглядах, интересах и т. д. Все это было в том ключе, в каком я писал письмо Гагарскому. Малоедов предложил мне описать это самому, посадил за свой стол, а сам или сидел на месте допрашиваемого, или выходил из комнаты. Допрашивал он меня в качестве свидетеля. Из приоткрытого ящика стола соблазнительно выглядывали бланки с грифом прокуратуры, но я их не взял.
Следующие допросы были более официальны, а я — менее разговорчив. Из лаборатории стали вызывать свидетелей…
За время моих допросов московская прокуратура отстроила новое здание. Однажды в кабинет следователя кто-то заглянул и сказал, что все мобилизуются на погрузку бумаг для перевозки их в новое здание. Малоедов вывел меня в коридор, запер свой кабинет и пошел таскать кипы документов. Мне стоять в коридоре, как провинившемуся школьнику, было скучно, и я, зайдя в первую попавшуюся комнату, спросил: «Что брать?». Мне указали на кипы бумаг. Так мне удалось раздобыть и для себя две брошюры с грифами «Секретно, для служебного пользования»: «Методика допроса обвиняемого и подозреваемого» и «Оформление заключения следователя». Потом эти брошюры пошли в самиздат.
В апреле я лежал в больнице. Меня днем навестила одна сотрудница и сказала, что в лаборатории ходят слухи о том, что я получил вызов из Израиля и что дирекция не будет мне мешать с характеристикой. Вечером пришла жена и показала полученный утром вызов. Встал вопрос — почему на работе узнали о нем раньше, чем он попал по адресу. Явно через Особый отдел. Но не являются ли такие разговоры намеком на то, что власти заинтересованы в моем отъезде?
Не знаю, как они, но я в тот момент заинтересован не был. Хотя я и понимал, что доводов за отъезд много, но многими корнями я был привязан и к своей родине. Для того, чтобы они отгнили, нужно было время.
Три месяца чаши весов колебались, но все перевешивала та, где были доводы «против». И вот, когда они выровнялись, я подал заявление с просьбой дать мне характеристику.
Честно говоря, желание покинуть СССР появлялось у меня и раньше. Например, в первую же встречу после лагеря мы обсуждали с Вольпиным вопрос, как удрать за границу. Но это были абстрактные разговоры.
Замещавший директора Павлов долго что-то выяснял Наконец, объявил, что 18 июля, в день зарплаты, когда в главное здание лаборатории собираются все сотрудники, будет собрание, на котором обсудят мое заявление.
Собрание в лаборатории
Председатель А. В. Павлов: В дирекцию лаборатории поступило заявление от С. Г. Мюге, такого содержания: «В дирекцию и общественные организации ГЕЛАН (очевидно, под общественными организациями С. Г. понимает местком, партком и комсомольскую организацию). Прошу дать мне характеристику для представления в ОВИР на предмет выезда для постоянного проживания в Израиль». Поскольку такое заявление в истории как лаборатории, так и всего Отделения общей биологии поступило впервые, мы, согласовав вопрос с компетентными организациями, решили разобрать его на общем собрании работников ГЕЛАНа. Будут ли вопросы к Сергею Георгиевичу?