Шрифт:
— Этот Франт гребаный три шкуры дерет, что с людей, что с машин, — не мог угомониться Федюля. — За смену два раза комбайн останавливается, цепи летят. Вентиляция вполсилы работает. Газометры в лавах все посгорали на хер. Работаешь и носом водишь, газ, как собака, ноздрями ловишь. Я в шахту иду, каждый раз Богу молюсь. Не знаю, выйду на свет или нет. Этого Франта загнать бы в забой и поставить, пусть нашу работу понюхает, угольком белый костюм замарает.
— Федюля, в тебе глист живет, вот и неймется. Брось ты хер в ведре полоскать. Горбил и будешь горбить. На русском мужике что цари, что вожди верхом катались. Попробуешь сбросить, они тебя сбросят, костей не найдешь.
— Кончайте тоску нагонять, — урезонивал обоих Степан. — Все будет у нас нормально*. На той неделе зарплату выплатят. Только на бутылку ее не спустить, и будет у нас не жизнь, а праздник.
— Кончайте трепаться. Айда на выход, — мрачно произнес бригадир.
Вместе с другими шахтерами они погрузились в клеть, стиснутые дышащими большими телами. Клеть лязгнула, сошла с тормозов, окунулась в кромешность. Начался свободный полет в ледяном сквозняке, ударившем из сердцевины Земли. Пахло недрами, камнем, железом. В луче фонаря сыпалась и мелькала вода, плыли бетонные размывы колодца.
Высыпали из клети. Двинулись торопливо по штреку, гурьбой, под неоновым трубчатым светом. Электровоз с вагонетками прогрохотал, груженный породой, прижав бригаду к ребристой крепи. Торопились мимо мокрых груд арматуры, штабелей пиленого леса. Путь перебежала жирная гладкоспинная крыса, мелькнув любопытным глазком.
Вошли в наклонный просек с канатной дорогой. В туманном свечении с медленным звяком двигались подвесные седла. Шахтеры садились верхом, исчезали в туманном зеве. Степан Климов оседлал пролетавшее железное кресло. Моментально, с нежностью, охваченный лютым ветром, подумал о печальном лице жены, о ее дышащем большом животе.
Есаул оставался в каюте, среди телефонов, глядя на стену, по которой скользила солнечная отраженная рябь. На стене висела прекрасная репродукция Ван Го га «Пейзаж в Оверни после дождя» — далекий поезд оставлял в сыром воздухе колечки дыма, катил среди зеленых и розовых плантаций, сочных от недавнего ливня. Операция, которую он только что провел, поколебала решимость Киршбоу. Посол по-прежнему видел Куприянова будущим Президентом России, но его антипатия к Есаулу, граничащая с презрением, сменилась сложным чувством, где мешались личная благодарность, страх разоблачения, желание обезопасить себя от возможного шантажа. Есаул был рад этому первому, пусть минимальному успеху.
Внезапно он ощутил тревогу, почувствовал слабое давление во лбу, где очнулось, затрепетало сокровенное око, воспринимая сигналы опасности. Оно расширялось, ужасалось, озиралось сквозь лобную кость в поисках источника страха.
Дверь приоткрылась без стука, и на пороге появилась колдунья Толстова-Кац, огромная, пышная, с необъятными бедрами, которые она с трудом пронесла в каюту, как ведра на коромысле. И, как с ведер, с них капала вода, оставляя на полу мокрую дорожку.
— К вам можно, мой дорогой? Вы не спите? Ничего, что я отниму у вас несколько драгоценных минут?
Едва ведунья вошла, Есаул почувствовал тоску и смертельную опасность, как если бы в каюту проник туберкулез, или чума, или разновидность сибирской язвы. Каждая клеточка затрепетала в тревоге, откликаясь на вторжение враждебных духов, которые, как невидимые силовые линии, пронизали каюту, окружили всякий находящийся в ней предмет и его самого, Есаула, сложной ловушкой, отсекая от внешнего мира, лишая доступа к источникам здоровья и света.
— Прошу вас, сударыня. Вы ничуть не помешали. Чем могу служить? — Он пытался быть галантным, чувствуя немощь и обморочность, словно множество невидимых присосок прилипло к телу, принимаясь тянуть и высасывать живые соки. Око не обмануло его, оповестило о страшной опасности.
— Видите ли, мой дорогой, через час в кают-компании я буду демонстрировать мое искусство прорицания. Стану вызывать дух покойного Иосифа Бродского и гадать на его стихах, поистине пророческих, где каждый может угадать свою будущую судьбу. Мне казалось, мой дорогой, вас мучит неопределенность вашей судьбы. Я готова приоткрыть завесу тайны над вашим будущим. Словом, приглашаю вас в кают-компанию на сеанс медитации.
Она говорила, быстро озирая комнату, захватывая в незримые сети все ее уголки, устанавливая повсюду господство своих чар. Есаул чувствовал, как погружается в невидимую вязкую субстанцию, не позволявшую дышать и двигаться. Так насекомое попадает в клейкую смолу, залипая в ней навсегда.
Толстова-Кац двигалась по каюте, заполняя ее своими бедрами, в которых что-то хлюпало, как в огромных бидонах, разбрызгивая темные струйки влаги. Ее чары рождали у Есаула галлюцинации. Не приближаясь к телефону, она своим жгучим пронзительным взглядом оторвала трубку от аппарата, повесила в воз-Духе, как если бы ее держал невидимка. Трубка висела минуту, и в ней рокотал голос: «Оперативный слушает…», а потом улеглась в гнездо аппарата. Тот же взгляд коснулся картины Ван Гога, и поезд с кудрявой полоской дыма вдруг тронулся, достиг края картины, вышел за рамку и побежал по стене, оставляя за собой дымные сырые кудряшки. Взгляд ее упал на легкий белый пиджак Есаула, висящий на спинке стула, — на рукаве пиджака стало расползаться пятно гари, ткань лопнула, полыхнул голубой огонь, и запахло паленой материей.