Шрифт:
Дон Фабрицио продолжал расхваливать племянника. В своем увлечении он был красноречив, как сам Мирабо.
— Танкреди начал рано и начал хорошо, — сказал дон Фабрицио. — У него большая дорога впереди.
Анджелика склонила голову в знак согласия. На самом деле политическое будущее Танкреди ее не интересовало: она была одной из тех многочисленных девиц, которые полагают, что социальные явления происходят в чуждом им мире, и даже не могла вообразить, что речь Кавура со временем, пройдя через тысячу мельчайших сцеплений всевозможных обстоятельств, сможет повлиять на ее жизнь, внося в нее перемены. Рассуждала она по-сицилийски: «Пшеница у нас есть — и хватит; какая там еще дорога впереди».
Да, так рассуждала наивная молодость, но с годами ей пришлось решительно отбросить в сторону подобные взгляды и стать одной из самых язвительных тайных советниц парламента и государственного совета.
— А до чего он бывает забавен! Вы еще не знаете этого, Анджелика. Ему известно все, он во всем умеет найти что-то неожиданное. Когда ты с ним и когда он в ударе, мир кажется веселей, а порой и серьезней обычного.
Анджелика знала, что Танкреди умеет быть забавным; после двадцать пятого сентября она не только могла надеяться, но имела все основания подозревать, что он способен открывать новые миры — она узнала об этом в день знаменитого, официально установленного, но отнюдь не единственного поцелуя за предательской изгородью из лавра. Поцелуй этот действительно был совершенно непохож на другой, единственный, который она доселе познала в объятиях сына садовника в Подджо а Кайано более года тому назад; поцелуй Танкреди был гораздо тоньше и сочней. И все же Анджелике и дела не было до острословия и даже до ума своего жениха, во всяком случае, для нее они значили гораздо меньше, чем для дорогого дона Фабрицио, такого по-настоящему милого, но чересчур «интеллигентного» дядюшки. В браке с Танкреди она видела возможность занять прекрасное положение среди сицилийской знати, жизнь которой казалась ей полной чудес, каких в действительности и не существовало. Кроме этого, она ждала от Танкреди лишь страстных объятий. Тем лучше, если он вдобавок еще умен, но ей самой это глубоко безразлично, а развлечения всегда можно придумать. Впрочем, все это были мысли о будущем. Сейчас же, будь он умен или глуп, все равно ей хотелось, чтоб он был здесь и хотя бы пощекотал ей затылок под косами, как уже сделал однажды.
— Боже, Боже, как я хотела бы, чтоб он сейчас был здесь с нами!
Это восклицание растрогало всех своей очевидной искренностью, так как никто не знал истинных мотивов, его вызвавших. Так счастливо закончилась первая встреча. Немного погодя Анджелика и отец ее распрощались. Предшествуемые мальчиком из конюшни, который нес зажженный фонарь — зыбкое золото пламени окрасило в красный цвет листья, опавшие с платанов, — отец и дочь возвращались в тот самый дом, куда Пеппе Дерьму преградили вход заряды охотничьего ружья, разбившие его почки.
Вновь обретя спокойствие, дон Фабрицио ввел в обычай вечерние чтения. Осенью, когда вечера стали слишком темными для прогулок, вся семья после молитвы собиралась вокруг камина в ожидании обеда, и князь стоя читал своим домашним главы из какого-нибудь современного романа; в такие минуты он каждой своей порой излучал полное достоинства благодушие.
То были годы, когда благодаря романам создавались те литературные мифы, которые и сегодня господствуют над европейскими умами; однако Сицилия, отчасти из-за своей традиционной неспособности к восприятию нового, отчасти из-за всеобщего незнания каких-либо иностранных языков, а также, нужно сказать, из-за гнетущей бурбонской цензуры, орудовавшей на таможнях, не ведала о существовании Диккенса, Элиот, Жорж Занд и Флобера; не знали даже Дюма. Правда, два тома Бальзака благодаря некоторым ухищрениям попали в руки дона Фабрицио. Он, прочтя их, остался разочарован и одолжил Бальзака своему приятелю, которого недолюбливал, сказав при этом, что они, несомненно, являются плодом мощного, но причудливого и «одержимого» ума (теперь вместо «одержимого» сказали бы «маниакального») — как видите, это было слишком торопливое, но не лишенное известной остроты суждение. Отбор книг для этих вечерних чтений был далеко не на высоте, что вызывалось как уважением к целомудренным чувствам дочерей, так и религиозной щепетильностью княгини, не говоря уже о том, что чувство собственного достоинства ни при каких обстоятельствах не позволило бы князю заставить членов своей семьи выслушивать какие-нибудь «пакости».
Это было примерно десятого ноября. Подходило к концу пребывание в Доннафугате. Шел проливной дождь; свирепые порывы сырого мистраля, подобно Злобным пощечинам, обрушивали на окна потоки влаги; вдали раздавался грохот грома, то и дело капли дождя, пробив себе дорогу через примитивные сицилийские дымоходы, прорывались в камин, с мгновенье шипели и оставляли черные пятнышки на пылающих поленьях оливкового дерева.
Читалась «Анджола Мария», и в этот вечер как раз подошли к последним страницам: описание полных отчаяния странствий молодой девушки по замерзшей зимней Ломбардии заставляло цепенеть сицилийские сердца синьорин, сидевших в теплых креслах.
Внезапно в соседней комнате послышался шум, и в гостиную, запыхавшись, вбежал лакей Мими.
— Ваши превосходительства! — кричал он, позабыв о своих вышколенных манерах, — Ваши превосходительства, прибыл молодой синьор Танкреди! Он во дворе выгружает багаж из повозки. Святая Мадонна, в такую непогоду!
И лакей Мими убежал.
Неожиданное известие застало Кончетту в момент, который был далек от реальной действительности, и она воскликнула: «Милый?» Но звук собственного голоса вернул ее к безутешному настоящему, и, как легко можно догадаться, столь резкий переход от тайных, но пылких страстей прошлого к нынешней холодной яви причинил ей немалую боль; к счастью, в общем шуме ее возглас не был расслышан.
Все кинулись к лестнице; предшествуемые широко ступавшим доном Фабрицио, они быстро пересеяли темные салоны и спустились вниз; большая дверь, ведущая к наружной лестнице и во двор, была распахнута; ветер врывался в замок, неся с собой сырость в запахи земли, заставляя вздрагивать полотна портретов; на фоне озаренного молниями неба корчились деревья сада, а их листва шуршала, словно разодранный шелк.
В ту минуту, когда дон Фабрицио собирался выйти за дверь, на последней ступеньке появилась чья-то бесформенная и грузная фигура; то был Танкреди, закутанный в огромный голубой плащ пьемонтской кавалерии, который настолько пропитался водой, что, вероятно, весил не меньше ста кило и казался совершенно черным.
«Осторожно, дядюшка, не подходи ко мне, я весь как губка!» Свет лестничного фонаря осветил его лицо. Он вошел, расстегнул цепочку, которой плащ закреплялся у шеи, и сбросил с себя это одеяние, упавшее на пол с липким шумом.
От Танкреди, три дня не снимавшего сапог, несло потом, но для дона Фабрицио, который обнимал его в эту минуту, он был дороже собственных детей, для Марии-Стеллы — милым и предательски оклеветанным племянником, для падре Пирроне — заблудшей овечкой, которая неизменно возвращается в лоно церкви, а для Кончетты — дорогим привидением, напоминавшим ей о погибшей любви. Даже бедная мадемуазель Домбрей поцеловала его своими непривычными к ласкам губами, воскликнув при этом: «Tancrede, Tancrede, pensons a la joie d`Angelica» (Танкреди, Танкреди, подумаем о радости Анджелики), — так мало струн в ее собственной душе, что она, бедняжка, постоянно вынуждена была воображать радости других.