Шрифт:
Жители этой страны были хитры, жители этой страны были расчетливы. Жители этой страны были безбороды.
Надо было внимательно следить за объявлениями, новыми объявлениями, за их сменой. Надо было внимательно выслушивать директивы, следить за их изменениями и за возвращением к прежним директивам. Надо было терпеть. Сдерживаться. Соглашаться. Уметь начинать сначала. И не выказывать пылкости.
…и меня постоянно удерживали вдали от родины. Жители этой страны были замкнуты. Они не были созданы для вопросов. Вопросы проходили над ними, как над стеной.
…и меня постоянно удерживали, не позволяли мне вернуться на родину. Я болел, у меня болела грудь, где большой не спадавший парус влек меня к чудесной подруге, самой тайной, к той, которую нельзя назвать, к той, которую нельзя миновать, к той, что не могла путешествовать, к той, подле которой никогда до конца не испить прохлады.
Жители этой страны были упрямы, им были неведомы страсти. Чтобы понять жителя этой страны, нужно было жить в этой стране. Печален был воздух. Резок свет, мокра земля, глубока скука. Собаки не лаяли, потому что не до лая в теснине.
…и меня постоянно удерживали, мне откладывали возвращение. Из-за деталей. Детали удерживали другие детали, другие детали держали меня из-за своих деталей.
Жители этой страны были низенькими, как их окна, в их жизни не было эха. В любой час пили они снадобья для больных.
Меня удерживали, меня держали в боли, вдали от родины, где ждала меня водопадная дева, тонкая, как ветка, крепкая, как дуб, сложная, как Китай, похожая на лезвие, на луч, что пронизывает лодки, вот какая была эта дева, ангел светлых пропастей.
Жители этой страны были корректны. Они не были плохи. Уклончивы — не поймать. Но и не уклониться.
Очереди продвигались вперед. Очереди не кончались. Корабль не двигался, он не двинется с места, он не сможет уйти в море со мной.
Набережная, уставшая от морского волнения, была темной и влажной…
Из книги
«Убогое чудо»{127}
I. Предисловие
Это исследование. Посредством слов, знаков, рисунков. Мескалин — предмет исследования.
Здесь воспроизведены тридцать две страницы записей — они выбраны из ста пятидесяти, которые я исписал в состоянии абсолютного внутреннего потрясения, — но тем, кто умеет читать, уже эти страницы расскажут больше, чем любое о-писание.
О рисунках — а рисовать я начал вскоре после третьего эксперимента — могу сказать, что они родились из того колебательного движения, которое сохраняется еще много дней спустя, и происходит автоматически, вслепую, но в точности воспроизводит мои видения, возвращает меня к ним.
Полностью воспроизвести в печатном виде мою рукопись оказалось невозможным, ведь она передавала напрямую и одновременно и сам предмет исследования с его ритмами, формами и хаотичностью, и мою внутреннюю защиту, и то, как она рушилась, — для такой книги преодоление полиграфического барьера было большой проблемой. Пришлось все переписать. В изначальном тексте было больше наглядности, чем читабельности, это был и текст и рисунок сразу, и его оказалось недостаточно.
Рваные фразы, с силой пущенные вдоль и поперек страниц, полные разлетевшихся, выпотрошенных, раздерганных слогов, бросались вперед, опадали и гибли. Их обрывки, вернувшись к жизни, снова пускались в путь, разбегались и вспыхивали. Буквы в них заканчивались струйками дыма или терялись в зигзагах. А новые, тоже несвязные, продолжали свой тревожный рассказ, как попавшие в непонятную передрягу птицы, которым невидимые ножницы на лету режут крылья.
Иногда слова на ходу срастались. Например, «растерзательно» приходило мне на ум снова и снова, за ним столько всего стояло, и я никак не мог отделаться от этого слова. Еще без конца повторялось: «Кракатоа!», «Кракатоа!», «Кракатоа!», а иногда самое обычное слово, скажем «хрусталь», являлось двадцать раз кряду и одно-одинешенько обращало ко мне пространную речь, как посланец другого мира, и мне не удавалось ни добавить к нему даже самую малость, ни дополнить его каким-то другим словом. Оно одно заменяло мне всё и вся, как если бы я оказался на острове после кораблекрушения: в нем был и бурный океан, откуда оно только что явилось и на который так неоспоримо походило в глазах жертвы крушения, а оно ведь и само было жертвой крушения и в одиночестве боролось с распадом.
Я продвигался сквозь маслобойню огней, сотрясаемый вспышками, в опьянении, в запале и ни разу не оглянулся.
Как рассказать об этом? Нужна была беспокойная речь, которой я не владел, составленная из неожиданностей, чепуховин и описаний вместе, из крутых поворотов и их последствий, стиль нужен был непредсказуемый, как макаки и виадуки.
Поля этой книги, на которых больше кратких заметок, чем заголовков, рассказывают, хоть и очень неполно, о характерном для мескалина явлении наложения, о котором необходимо упомянуть, иначе наш рассказ уйдет совсем в сторону. Никаких других ухищрений я не использовал. Их потребовалось бы слишком много. Непреодолимые трудности порождает и невероятная скорость, с которой появляются, трансформируются и исчезают видения, и их множественность — внутри каждого видения кишмя кишат другие, — а еще то, что они раскрываются, словно веер или зонтичные растения, и порождают автономные, независимые и параллельные последовательности новых видений (что-то вроде кинотеатра с семью экранами), прибавьте сюда еще их безэмоциональное устройство и бессмысленный, а то и механический вид: шквалы изображений, шквалы «да» и «нет», шквалы застывших движений.