Шрифт:
Вот уронил он палку и споткнулся, вот помахал отрицательно рукой и поскакал дальше, на одной ноге.
Пошатнулся и упал.
Фрейлен Пивонка бросила зонтик и поставила его на ноги.
Он стоял, как беспомощное дитя.
Она вытерла ему лицо и руки платочком.
Подала ему палку и фуражку.
И, подхватив под руку, повлекла его, облепленного грязью.
Подбежали офицеры.
Его ввели в комнату — измотанного, вымокшего насквозь, в фуражке, сбившейся набекрень.
Шесть глоток прокричало: «Золотцу — ура! Ура! Ура!»
Он смущенно улыбался.
Вечером того же дня он нашел в своем номере букет красных гвоздик.
Он знал, от кого.
Фрейлен Пивонка.
Он развязал цветы и, наполнив раковину умывальника, опустил их в воду.
Долго держал свои лихорадочно горячие руки в прохладной воде.
Пальцы и гвоздики.
Потом, пропрыгав без палки несколько шагов на одной ноге, как был в одежде, рухнул на кровать.
Зарылся лицом глубоко в подушки. Плакал.
Шулинек рассказывает
… Я теперь в мертвецкой работаю да в патологии помогаю заколачивать гробы с потрошеными покойниками, а сам я из Костельца на Орлице, почтовое отделение в Частоловице, я там и у крестьян батрачил, и на господском, под управляющим Кудрначем, и в школу там же ходил, были у нас пан Бабичка, заведующий, и пан Казда, учитель, и еще пан Йирушка, тоже учитель, только этот от чахотки помер, тогда ведь не было никакого такого учения, как нынче, да и не понимал я ничего, а вот к музыке тянуло, с десяти лет на скрипке играл, потом и на других инструментах. В четырнадцать с оркестром ходил, потом играл у пана Чермака — музыканты у него были все природные, пан Краткий на скрипке, пан Едличка на флейте, тромбон — пан Пичман, капелла сплошь из фельдфебелей, кто не умел карту читать, того пан Чермак и не брал, а играли мы в Доудлебах, в Костельце, в Градце Кралове, я на кралнете свистел, и еще в Жамберке, в Кишперке, в Тржебеховице, когда для соколов [97] , когда на похоронах, на танцульках, кто хотел, нас заказывал.
97
Имеются в виду члены спортивной организации «Сокол».
А больше всего я играл в Маньчжурии мальчишкой, мне тогда шестнадцать было, мы с одной девчонкой вместе выступали, она на арфе, хозяин — первая скрипка, он был дамский портной из Неханиц и пройдоха страшный, на пяти языках разговаривал, еще бы, одиннадцать лет по свету шлялся. И побывали мы в Порт-Артуре, на Волчьей горе, у Цусимы, в Мукдене, все насквозь прошли, во Владивосток попали и двадцать рублей прихватили, а хозяин нас бил, зубы мне выбил и из девчонки той чуть душу не вытряс, куда деньги девала, не иначе как у нее они, меня палкой по голове так огрел, что я и сегодня дурной хожу и память стала плохая, а мы убежали, ее Руженой звать было, за город, в поле, и пролежали во ржи весь день, а ночью дальше пустились, денег хватало, мы для казаков играли, она на арфе, я на скрипке, после полуночи меня отсылали прочь, девчонку оставляли, а если б она отказалась, сейчас ее шашкой по горлу или в воду.
Несколько сотен рубликов собрали мы по тем русским корчмам, а сами без паспорта, как встретим полицию — шарим в карманах, вроде паспорта ищем, а они: «ладно, ладно», и сами нам княжеский дворец показали, мы там всего-то два часа и пробыли, а в шапке сотня набралась, потому мы и не голодали, и все у нас было, водки я каждый день по пол-литра пил, пива овсяного пару кружек, булки (это по-русски так белый хлеб называется), колбасы на пятак, а она в руку толщиной, черная, копченая, только не выпаренная и перцем нашпигована, а хлеб у них сладковатый, как гриб, цыплята тощенькие, десять копеек фунт, чаю на две копейки, да три копейки — кружка пива.
В одном трактире русский оркестр играл, капельмейстер дал мне кралнет, поиграй, говорит, дам сорок рублей и капралом сделаю, а я не захотел, мне бы к матушке домой, в Чехию, и вот мы играли, а китайцы танцевали, играли мы до тех пор, пока русским хотелось, один пошел скакать верхом на половой щетке, все орали «еще, еще!», а другой на скрипке заиграл, скрипку он держал за спиной или садился на корточки, скрипку над головой, и еще кувыркался на стульях, а сам все играет, я потом научился у него, и мы вышли с ними на улицу, и опять музыканты играли, русские унтера прыгали через трапецию, кто потоньше — перескакивал, а толстые животом переваливались, я на кралнете свистел и не мог губы колечком удержать, смеялся очень.
Видал я похороны еврейские, одну девушку, и китайские похороны на волах, у них там скота без призору много пасется, к ногам вальцы веревками привязаны, чтоб по передним ногам били, вечером пастух задудит, скотина сама собирается и идет за ним в деревню, там уж ее хозяева разбирают, а утром опять дудит.
Еще я видел ветряные мельницы и водяные, овец и разных других хищных зверей, а раз, когда мы от хозяина бежали, шли мы по страшному лесу, по русскому, ночью месяц светил, и напали на нас волки, так у одного, молодого, глаза зеленым огнем горели, хотел он нас сожрать, а я и говорю: «Ружена, играй!», и она сейчас же заиграла «Кастальдо-марш», трынкает на арфе, а сама ревет со страху, но я ей сказал: «Не бойся ничего!» и стал играть на скрипке, раз десять мы повторили, не меньше, да и сам я полуживой от страха был, ведь последний наш час приближался.
Волк стоит, глаза у него горят, а он все оглядывается, думает, осы, что ли, над ним летают или шмели в шерсти запутались, и вдруг повернулся и давай бог ноги.
И медведя мы видели, только уж это мы на Кавказе были, в Батуме, его в будке такой держали, медведь нам язык показал и смотрел ровно дурачок.
Целый год добирались мы домой, пехом и поездом, а дома мать мне говорит: «Ах ты негодник, писал твой хозяин, что ты от него сбежал, и он теперь судиться будет, чтоб мы ему деньги за тебя вернули, да еще сраму сколько!» — и поздоровалась со мной хворостиной по спине, а мне и не больно, мне уже девятнадцать было, я и не к такому битью привык.