Виткевич Станислав Игнацы
Шрифт:
10.00 — Вялость и оцепенение. Некоторая «пространственная деформация» при открытых глазах. Борьба вещей бессмысленных и не поддающихся определению. Ряд пышных покоев — они превращаются в подземный цирк. Странные скоты заполняют ложи. Смешанное — человечески-животное — общество в качестве публики. Ложи превращаются в ванны, объединенные с какими-то диковинными писсуарами в мексиканском, ацтекском стиле. Иногда ощущение двухслойности видения: в глубине картины в основном черно-белые, на их фоне наискось проплывают полосы гниловато-красного и грязно-лимонно-желтого цвета. Преобладают сухопутные и морские чудовища и страшные людские морды. Жирафы, чьи шеи и головы превращаются в змей, вырастающих из жирафоподобных корпусов. Баран с носом фламинго — со свисающей розовой кишочкой. Из барана повыползли очковые змеи — вообще он весь расползся на массу змей. Тюлень на пляже — морской пейзаж, совершенно реалистический, залитый солнцем. Морда тюленя превращается в «лицо» птицы чомги из отряда поганок (кстати, как говорят о птицах? — морда, физиономия, рожа — все кажется неподходящим), у нее на лбу вырастают черные хохолки. После чего из этого птицеватого тюленя в результате непрерывной череды превращений получается испанец, словно с картины Веласкеса, в шляпе с огромными черными перьями. Все видения — в «натуральную» величину или чуть меньше. Первое видение «бробдингнагично» — как д-р Руйе именует увеличенные картины в противоположность «лилипутическим», миниатюрных размеров. Огромная «безымянная пасть». (Слова и предложения в кавычках дословно цитируются по протоколу сеанса, который я сам вел в промежутках между видениями [66] . Эти промежутки я, пожалуй, устраивал сам, открывая глаза, поскольку боялся, что в скоплении призраков забудутся те, что мне особенно важны.) Пасть так огромна, что не вмещается в поле зрения. Она лопается и рвется в клочья. Разрез земли, но поставленный вертикально. Вижу слои самых разных цветов и неслыханно буйную, словно тропическую, растительность. Снова борьба «беспредметных монстров» — я тщетно пытаюсь запомнить их ежеминутно меняющиеся формы. Они машинообразные, но живые. Поршни, цилиндры, род карикатур на механизмы и локомотивы, слитые воедино с чудовищными насекомыми наподобие кузнечиков, саранчи и богомолов. Машины, поросшие волосами. Гигантские стальные цилиндры вращаются с огромной скоростью, кое-где они заросли невероятно нежной рыжеватой меховой шубкой. Машины все внушительнее, они превращаются в чудовищной величины турбины, которые таинственный голос называет: «мотор центра мира». Скорость вращения просто непостижимая. Непонятно, почему, несмотря на скорость, я вижу все так отчетливо. Мне хочется, чтобы турбина мира замедлила ход. Появляются изящные маленькие тормоза из того же чудесно нежного рыжего меха, и гигантские стальные валы под действием трения о них постепенно замедляют ход, так что я могу детально разглядеть их удивительно простой и при этом могучий механизм. Это «бробдингнаги» размеров чуть ли не астрономических. Не могу понять, с какого же расстояния я их наблюдаю. Появляется горный вулканический пейзаж. Я смотрю на него словно из аэроплана. Кратеры изрыгают красный огонь, не дающий света. Их края изгибаются и выкручиваются, и вдруг я вижу, что это вообще не вулканы и не кратеры, а колоссальные рыбины, торчащие вверх головами. Теперь они зеленые, их красные пасти чмокают и чавкают, а выпученные глаза так и зыркают во все стороны.
66
«Протокол сеанса» публикуется на с. 182—192 настоящего издания. (Ред.)
Вообще, глаза, глядящие со всех сторон, — отличительная черта пейотлевых видений, взгляды так сатанински усилены, что никакие глаза никаких земных созданий, даже при высочайшей интенсивности самых диких страстей или умственного напряжения, не могут сравниться с ними по силе экспрессии. Целая гамма чувств, от самых тонких до самых чудовищных, но как же дико усиленная. Пластичность выражения — от ангельских ликов до ужасающих морд — доведена до крайних пределов возможного. Пейотлевые глаза, кажется, лопаются от невообразимого накала чувств и мыслей, сконденсированных в них, как в каких-то адских пилюлях. Это уже не мертвые шарики, вся экспрессия которых — помимо того, что они крутятся и вращаются, — зависит только от обрамления и его метаморфоз; сквозь вековую условность мы будто видим психическую реальность таинственной, непостижимой личности. Это поистине «зеркала души» — адские зеркала, которыми нас обольщает демон пейотля, внушая нам, что и в жизни возможно познать чужую психику, слиться с ней воедино во вспышке некой немыслимой любви, когда тело и дух действительно составят абсолютное единство, пусть даже ценой самоуничтожения. Хороша при этом звенящая тишина видений, рождаемых ацтекским Богом Света, — тишина, усиленная небывалой чередой событий, уплывающих перед нами в небытие в объятиях этой тишины. Однако небытие это не абсолютно. После пейотлевого транса остается нечто неуничтожимое — нечто высшее создано в нас этим потоком видений, почти все из которых обладают глубиной сокрытого в них символизма вещей наивысших, конечных.
И пускай никто не думает, будто бы я восхваляю новый наркотик, отрекаясь от прежних, подобных ему, но низших по действию. Это вещи качественно различные по духовному масштабу, а не только по самой ценности зрительных образов, не говоря уж о том, что они являют собой некоторый непосредственный способ увидеть себя и свое предназначение, давая при однократном приеме указание пути в далеких просторах будущего. А о привыкании, в том смысле, как к прочим ядам, нет и речи: пейотль не дает физической, скотской эйфории, благодаря которой те «белые гадалки» постепенно втягивают человека в свой запретный рай, уничтожая волю и обесценивая жизнь и реальный мир. Пейотль физически неприятен в своем действии: за исключением кратких периодов довольно слабого «блаженства», к нему не возникает ни малейшего «плотского» влечения. Зато психически, но не в форме иллюзии или минутного обмана зрения, он дает неизмеримо много, притом — похоже — лишь в первый раз либо при очень редком его употреблении. Первые видения и ясновидения при последующих попытках уже никогда не повторялись с первоначальной силой. Я сам принимал пейотль несколько раз — и с каждым разом видения были все слабее, а визийное действие, раскрывавшее мне глаза на самого себя, при следующих попытках почти исчезало, подлинной же наркотической тяги я не чувствовал никогда. Впрочем, что касается первых двух пунктов, многое зависело от качества самого препарата. Но с самого первого раза мне никогда не хотелось пейотля так, как иногда — алкоголя или, увы, почти всю жизнь — никотина. Быть может, на основании того, что я до сих пор описал, можно усомниться во всей этой превозносимой мною «моральной» ценности пейотля. Ведь, в конце концов, то, что некто узрел комбинацию жука-богомола и локомотива, сражающегося с ершом для чистки лампы, который каким-то чудом огиппопотамлен, — еще ничего не говорит о его способности к нравственному совершенствованию. Я постараюсь пояснить это несколько позже. Пока же опишу другие видения. Боюсь только, читателю это скоро надоест, как когда-то и мне: часов в пять утра я уже умолял неведомые силы о том, чтобы они развеяли в моем измученном мозгу этот безжалостный хоровод чудищ и чудовищных событий.
Г-н Шмурло ставит на мне опыты по ясновидению. Он спрашивает, чем в эту минуту занят д-р Тадеуш Соколовский. Я тут же вижу Соколовского: он опирается о камин, на котором стоят узорчатые китайские вазы. Перед ним, склонившись вперед на стуле, сидит женщина, лица которой я не вижу. Шмурло звонит Соколовскому — оказалось, он стоял, опираясь о пианино, и беседовал с сидевшей перед ним на стуле кузиной. Действительность, но с некоторым вариативным отклонением, — подобная действительности, непосредственно увиденной открытыми глазами и деформированной наложением на нее внутреннего видения. Когда г-н Шмурло уходит, у меня разгорается аппетит — весь день я почти ничего не ел, соблюдая правила приема «священного зелья». Встаю, принимаюсь за салат. Но ощущаю такую лень, а движения мои так медленны, что на то, чтоб съесть несколько помидоров, уходит чуть ли не полчаса. Развалившись в кресле, жую медленно, как корова; закрываю глаза и почти в тот же миг вижу берег озера, покрытый тропической растительностью [67] . Я знаю: это Африка. На берегу появляются негритянки, начинается купание. Посреди густой чащи вырастает изваяние божества в форме остроконечной башни с опоясывающим орнаментом. Изваяние вращает глазами, негритянки плещутся в грязно-голубой воде. Я вижу все это и в то же время превосходно отдаю себе отчет в том, что сижу в кресле в собственной комнате и жую помидоры. Это чувство «здравости ума» и одновременности несоизмеримых миров — есть одно из величайших наслаждений пейотлевого транса. Опять ложусь. На фоне безымянных монстров появляется огромный офицерский летчицкий шлем диаметром метра в четыре. Шлем уменьшается в размерах, и под ним совершенно реалистически, в желтом свете, обозначается смеющееся лицо полковника авиации г-на Б., который стоит в своей кожаной куртке в трех шагах от меня. Он смеется и отдает какие-то приказы. Тут ясновидение «дало осечку» — увы, г-н Б. в это время делал нечто совершенно иное. Дальнейшие попытки увидеть кого-нибудь из знакомых при помощи самовнушения вообще не соответствовали действительности, невзирая на безупречный реализм образов. По большей части я видел знакомых лежащими в постели. Но после проверки оказалось, что увиденные мною детали не соответствовали фактическому положению вещей.
67
Когда-то, до войны, я был на Цейлоне и в Австралии, случалось мне и рассматривать фотографии мексиканских храмов, но ничто не объясняет этой реальной точности зрительного образа, бесконечно превосходящей самые точные воспоминания о только что виденных предметах. (Прим. авт.)
Дальше я буду почти дословно цитировать протокол, который сам вел в промежутках между видениями. Итак, на фоне диких беспорядочных сплетений «чего-то неизвестного» появился великолепный пляж. По пляжу вдоль моря едет маленький негритенок на двухколесном — не велосипеде, а на этаком древнем драндулете с одним огромным колесом и одним маленьким колесиком. Негритенок превращается в смешного господина с бородкой. На коленях он везет множество игрушек, которые постепенно превращаются в прекрасно выполненные ацтекские скульптуры. Фигурки начинают карабкаться вверх по веревочным лесенкам, тараща на меня глаза. При этом они комично вертят головами, оборачиваясь ко мне. Я их вижу сзади.
То ли по причине того, что я принял пейотль в состоянии «недостойном», то ли потому, что слишком часто силой заставлял себя видеть некоторые вещи, видения часто были жуткими, с преобладанием всевозможных пресмыкающихся и эротических комбинаций, фантастичностью своей превосходящих все, что было создано на эту тему мировым искусством. Я не могу — дабы ненароком не оскорбить приличий — вдаваться в детальный анализ этих видений. Люблю и н о г д а посмотреть на ужасы, но пейотль превзошел тут все мои ожидания. Одной той ночи хватит с меня на всю жизнь. Мне кажется, фантазия у меня достаточно развита, но если бы я жил тысячу лет и каждую ночь заставлял себя воображать самые дикие вещи, какие только мог, я не выдумал бы и миллионной доли того, что увидел в ту летнюю ночь. Я лишь обозначу увиденное, не вдаваясь в детальные описания. Обращаю внимание на то, что под воздействием пейотля возникает тяга к языковым неологизмам. Один мой друг, в речевом отношении самый что ни на есть нормальный человек, так определил во время транса свои видения, будучи не в силах совладать с их странностью, превосходящий всякие обычные комбинации слов: «Симфоровые пайтракалы и коньдзел в трикрутных порделянсах». Он родил множество подобных формулировок как-то ночью, когда лежал один в окружении призраков. Мне запомнилось только это. Так что же удивительного, если я, и в нормальном состоянии проявляющий такие склонности, тоже время от времени принужден был сотворить какое-нибудь словечко, силясь распутать и расчленить тот адский вихрь созданий, который сыпался на меня всю ночь из жерла пейотлевой преисподней.
Вижу ряд женских половых органов сверхъестественной величины: из них вываливаются потроха и извивающиеся черви. Под конец выскакивает зеленый эмбрион размером с сенбернара и с неописуемой радостью кувыркается. Чудной красоты море, освещенное каким-то гиперсолнцем. Сбоку «полосатые» — черно-бело-оранжевые — чудища, трущиеся друг о друга, — что-то вроде акул. Потом я вижу их в разрезе: как будто кто-то у меня на глазах рассек гигантские акуловидные зельцы невыразимой красоты. С головокружительной скоростью крутят задом муравьеды. А вот ехидны — среди них невероятно милый грызун вроде белого степного тушканчика, покрытый шерсткой, состоящей из д в а ж д ы разветвленных волосков. Несмотря на мелькание, вижу все с микроскопической четкостью. Госпожа З. — очень красивая женщина — предстает передо мной безумно деформированной, как на моих портретах — в композициях, выполненных под действием наркотиков; невзирая на это, она не потеряла ничего из своей красоты. Чудо непостижимое. Притом она еще лукаво подмигивает, что на фоне общего искажения лица дает чрезвычайно комичный эффект.
12.10 — Пульс семьдесят два. «Разбухание времени» достигает степени невозможного. Я проживаю целые недели за несколько минут. Индийские скульптуры из золотистого металла, инкрустированные дорогими камнями чудесных цветов, оживают и движутся в изысканных танцах, каждое па которых исполнено художественной логики. Это целые танцевальные композиции — ничего подобного мне бы не выдумать в нормальном состоянии. Дьявольские метаморфозы стилизованных морд и звериных пастей, завершившиеся В е л и к и м З м е и н ы м Г н е з д о м: многие километры пространства, кишащие змеями самых удивительных расцветок — зелеными, желтыми, синими, красными. Змеи слипаются по нескольку штук, превращаясь в фантастические чудовища. «Лягушачья праматерия» — куча чего-то лягушиного с бородавками, как у жаб, дышит, переливается волнами — из нее таращатся лягушачьи глаза и, как из расплавленной магмы, возникают застывающие на миг лягушачьи формы. Моя жена от усталости уже не могла вести записи и решила лечь поспать на диване в моей комнате — из опасения, как бы со мной чего не случилось, поскольку пульс временами был еще слаб. Когда я вглядывался в ее лицо, с ним происходили чудовищные деформации, причем остальное поле зрения оставалось совершенно неизменным. Ее закрытые глаза непомерно увеличивались, наконец веки лопались, обнажая глаза величиной с куриное яйцо, жутко выпученные, как у чудовищных рептилий, которых я видел, когда смыкал веки. Нос задрался, рот расширился, и на месте спящего лица образовалось нечто вроде страшной карнавальной маски — живой, корчащей ужасные гримасы. Кофейник, стоявший в другом углу комнаты, ожил. Выпустил, как каракатица, белые щупальца — они тянутся ко мне и извиваются в воздухе. Из двух черных трещин на белой эмали возникли глаза, которые вглядывались в меня с каким-то немыслимым упорством, грозно и обволакивающе. Я предпочел опустить веки — действительность, видимая при этом, все же была не столь убедительно реальна, как трансформирующиеся подлинные предметы. Вижу локоть с прицепленным к нему геральдическим щитом. Появляется рука человеко-ящера — живая, но похожая на китайское «cloisonn'e» [68] желтого и голубого цвета. Рука покрыта множеством прозрачных ракообразных монстриков, полностью ее обесцветивших. Зеленые змеилища на коричневом фоне постепенно переходят в китайских драконов, стилизованных, но живых. «У меня было такое впечатление, будто прошло много дней, а ведь пролетело всего четверть часа. Что можно понять за такое краткое время?»
68
Клуазоне — французская эмаль.