Шрифт:
— Альрих, — тихо сказала Дана. — Альрих, — повторила она, осторожно трогая языком это имя, гладкое в начале, взъерошенное в конце, примеряя его к простёртому рядом превосходству — к которому, оказывается, вполне можно было обратиться не задирая голову, без всякого звания; и имя ему удивительно шло.
— Альрих.
Это была изнанка мира, где уже ничто не имело значения, кроме желания присвоить и обладать, так, чтобы больше не досталось никому и никогда. Приподнявшись на локте, Штернберг взял девушку под лопатки, переместил под себя и впился в её рот так, словно хотел выпить без остатка неуловимое облачко её души вместе со всей сладкой кровью в придачу, словно хотел пожрать её неразгаданную суть, чтобы навеки заключить в себе. Дана выгнулась под ним, пальцы судорожно заскребли по его груди, чувствуя вместо уязвимого человеческого тела плотную шкуру доисторического хищника с какими-то шипами, костяными гребнями — гладкое сукно, острые края орденов, жёсткие холодные пуговицы. Казалось, он уже вовсе желает проглотить её целиком, только не знает, с какой стороны подступиться и что счесть наиболее лакомым, и потому беспорядочно принимается то за мочки ушей, то за шею, то за ключицы, а затем нетерпеливо рвёт пуговицы рубашки, чтобы всюду жадно хватать губами нежную кожу. Отчаянно дрожа, девушка выгибалась под ним, как натянутый лук, вцепляясь пальцами в его волосы, и её прыгающие губы едва выговорили:
— Лю… любимый мой…
Штернберг вздрогнул от этих слов. Ему вдруг подумалось, что он непозволительно груб со своим сокровищем, но его неумолимо влекла дальше чёрная волна чистейшего безумия. Он содрал с девушки юбку, стянул до колен её белые трусики и поцеловал шелковистые влажные завитки и прятавшийся под ними узкий алый уголёк, и одуряющий цветочный аромат добил его здравомыслие контрольным выстрелом в голову. Этот поцелуй вырвал у его восхитительной жертвы беспомощный вскрик, звонкий и чистый, эхом разнёсшийся среди каменных монастырских стен. Крик наверняка могли засечь часовые, а всему последующему уж точно суждено было стать услышанным, но для Штернберга действительность давно была отменена. Встопорщенный, мокрый и едва сдерживающийся, он нависал над добычей, кое-как опираясь на одну руку, а другой пытался одновременно обласкать распростёртое внизу упоительное создание, словно сотканное из млечного света (шалея при виде легчайших живых теней, ходящих в такт дыханию под нежно выпирающими хрупкими рёбрышками), стащить с девушки стреножившее её бельецо и расстегнуть пряжку поясного ремня. Он дёргал и дёргал эту чёртову пряжку — хлипкую офицерскую пряжку, сделанную якобы по эскизам самого фюрера, нередко расстёгивающуюся в самый неподходящий момент, — но именно теперь её, проклятую, отчего-то заклинило намертво. И пока он теребил предательский ремень, всё больше свирепея, маленькие руки протянулись к пряжке и разомкнули её так легко, словно это было делом давней привычки, и принялись расстёгивать тугие пуговицы кителя. Пристыженный этой спокойной ласковой помощью, Штернберг уткнулся пылающим лицом в разбросанные по жёсткой подушке обелокуренные девичьи локоны. Внезапно он вообразил, как сейчас выглядит со стороны — взъерошенный, хрипло дышащий суконно-мундирный гад, торопящийся расстегнуть ширинку, чтобы скорее потушить свой горящий фитиль. Вылитый оберштурмфюрер Ланге, только пивного брюха не хватает. Нет, вовсе не так он себе всё это представлял. Где столько раз мысленно обещанные нежность и внимание? Почему вместо посвящения в тайную науку, роскошной спальни и шёлковых простыней — вульгарная возня на солдатской койке, в свете прожектора, под звук шагов в любую минуту могущих заглянуть сюда часовых? Штернберг сел, пряча в ладонях саднящее от стыда лицо, отворачиваясь от ясного, внимательного, любящего взгляда, не в силах примириться с очевидным — с тем, что ей он дорог уже какой угодно, хоть учёный доктор, хоть озверевшая тварь.
— Прости меня, — пробормотал он.
Дана села рядом. Он чувствовал её руку на плече.
— Я теперь понимаю, — тихо сказала она. — Ведь это же получается как прощание. Как будто напоследок… Словно мы никогда больше не увидимся.
Штернберг кивнул, отнимая от лица ладони. Всё верно. И впрямь как прощание. Самый красивый аккорд звучит всегда в финале.
— А я знаю, что нужно сделать, чтобы вы… чтобы ты обязательно вернулся, — прошептала Дана ему в самое ухо. — Мы запомним, на чём сейчас остановились. Я лягу спать, а вы… а ты пойдёшь к себе. Завтра я уеду. А когда ты сможешь приехать ко мне, мы начнём с того самого, что сегодня не закончили. Такое дело ведь нельзя оставлять незаконченным, правда?
Штернберг растерянно усмехнулся:
— Никогда мне не доводилось слышать более оригинального способа заговаривать судьбу…
— Зато теперь я буду точно знать, что ты в конце концов обязательно приедешь, — убеждённо сказала Дана, быстро поцеловала его, вывернулась из объятий и нырнула под одеяло. — А теперь уходи.
Она отстранилась от руки, скользнувшей по её волосам.
— Мы же договорились…
Штернберг нашарил на столе очки, поднялся и медленно отошёл к двери, при каждом шаге оборачиваясь.
Дана натянула до носа одеяло.
— Не надо на меня сейчас смотреть, как на икону. Когда приедешь, тогда и будешь смотреть сколько захочешь. И не только смотреть… Иди.
Её голос звучал беззаботно, но меж ресниц серебрился яркий блеск.
Штернберг вышел, притворил дверь. Он мог бы — он мог всё что угодно. Мог отвести Дану на квартиру, отослать куда-нибудь Франца и, отвергнув трогательные суеверия своей ученицы, хотя бы напоследок сполна удовлетворить неуёмную страсть, не боясь, что их услышат. Мог сделать всё то же самое, но наутро поехать с девушкой к швейцарской границе, чтобы никогда больше не вернуться в рейх. Мог и рискнуть — оставить Дану при себе, дать ей какую-нибудь работу в своём отделе и постараться уничтожить Мёльдерса раньше, чем тот до неё доберётся.
Но мог ничего этого не делать, а просто-напросто посадить завтра виновницу всех своих бед в автомобиль и спокойно остаться наедине с долгом.
Штернберг поднялся на площадку на вершине башни и долго смотрел на гряды крутых чёрных холмов под звёздным небом, словно переворачивавшим вверх дном весь мир, опрокидывая его в мерцающую бездну. Злой ветер трепал волосы и хлопал широким знаменем на гудящем флагштоке. Можно было задрать голову, посмотреть на свастику в центре белёсого круга на тёмном полотнище и задать себе вопрос: достойно ли знамя, пропитанное гарью из труб концлагерных крематориев, построенных во имя государства, того, чтобы развеваться над этими холмами, пережившими множество государств? Можно было спросить себя, что более обманчиво: призрак счастья или призрак чести? Можно было снять с безымянного пальца левой руки эсэсовский серебряный перстень с «мёртвой головой» и бросить в сонную тьму у далёкого подножия башни — так, как в детстве швыряли гальку в тинистую речную заводь…
Ничего этого Штернберг не сделал.
Утром он в последний раз проэкзаменовал свою ученицу. Тему «переезд через границу» и «проживание в чужой стране под вымышленным именем» она усвоила на отлично — в теории. Оставалось надеяться, что практика не подведёт. На Дане было лёгкое платье в золотистых тонах, того фасона, который был слабостью подбиравшего ей гардероб Штернберга: с широкой юбкой, узкое в талии, с тесным лифом. Ничто не выдавало в этой нарядной белокурой красавице бывшую узницу концлагеря — вот только глаза в прозрачной тени полей шляпки были заплаканными. По особенной млечной бледности, тронувшей даже губы девушки, было ясно, что она всю ночь не спала. Штернбергу на мгновение стало страшно за неё — было совершенно очевидно, что его образ врезался в её душу так же глубоко, как грубые цифры концлагерного клейма, сейчас скрытого перчаткой, — в её плоть.
Штернберг достал из нагрудного кармана длинную серебряную цепочку с подвеской из небольшого глянцево-чёрного камня и надел на шею девушке.
— Этот оберег защитит тебя от различных видов оккультной слежки. Это морион, чёрный хрусталь. Носи его не снимая — тогда он будет поглощать чужие вибрации и сделает тебя невидимой в Тонком мире. Только будь внимательна, этот камень не должен попадаться на глаза чужим людям.
Штернберг опустил амулет девушке за воротник, задержав пальцы в едва намеченной тёплой ложбинке между маленькими грудками. Дана, склонив голову к плечу, улыбалась с кокетливым бесстыдством — он, и только он разбудил в ней эту с ума сводящую улыбку, — но взгляд её тосковал и заклинал. Казалось, Штернберг слышал её мысли: она страстно ждала какого-нибудь чуда, которое заставило бы его шагнуть к автомобилю. «А ведь я ещё могу с ней уехать», — отстранённо подумал Штернберг. Сесть за руль — и вперёд. И какое ослепительное счастье в этих чудесных глазах будет наградой…