Шрифт:
— Еще раз всем говорю: разыщите приблудную, мы ее сами будем судить, своим судом... А теперь, бабы, оставьте нас одних, мы советоваться будем...
— Пить вы остаетесь! — громко сказала Надейка, выходя первой. За ней с гвалтом удалились другие женщины.
Едва захлопнулась дверь за последней цыганкой, мужчины стали вынимать из карманов бутылки, вожак немедля достал стаканы, поставил на стол.
— А теперь поговорим без баб. Нет от них никакого толку. Скажи, Никандр, сколь твоя сегодня принесла?
— Десятку, — отвечает Никандр.
— Это разве деньги... Ну да ладно, давай.
Никандр протянул вожаку деньги, тот сделал удивленное лицо:
— Где же десятка? Это же пятерка?
— Дак ведь я бутылку взял, да рублевку ей оставил, для ребятишков. Более нету.
— На какие вши мы будем дело вести, если все так будут приносить, как твоя? Вы слыхали, что Костьку в Москве застукали, и весь товар накрылся? На две тыщи! А вчера вон его баба здесь попалась с помадой... Да и не покупает уж никто ни помаду, ни пояски, ни плавки, в магазинах все появляется. Пока на одних карандашах держимся. Не дай бог, выйдет у городских мода бельма подкрашивать или в магазинах карандаши появятся! Что тогда? Вы, что ли, будете думать, как дальше быть?.. Наливай-ка Санько! — Вожак выпил, пожевал колбасу. — Так вот, говорю, Костька попался, кто теперь в командировку поедет вместо него, а? А я сообчение имею, что в Ленинграде должны появиться пуховые одеяла и мохеровые шарфы. Счас как раз сезон — сбыть такой товар здесь. Так кто поедет, а? Мне самому надо ехать.
— Так и поезжай сам, вожак, об чем разговор, — советует Никандр. — Мы тебе и доверяем это дело, нельзя такой случай упускать. Садись в самолет и шпарь.
— А деньги? — спрашивает вожак. — Много вы мне приносите? Ты пятак да он пятак, здорово не раскатишься.
— Да, — соглашается один из мужчин, — с деньгами, вожак, худо, сами видим. Ну, ничо, сегодня мы дадим бабам разгону, чтобы завтра всех ребятишек с собою взяли. Да смотрите, мужики, а то ведь бабы вам не все деньги отдают. Следить надо за имя пошибче.
Мужики загомонили:
— Дак следим, следом по городу ходим.
— Разве уследишь.
— Сто глаз имей — все одно не уследишь, прячут куда-то.
Захмелевшему вожаку про деньги уже не хочется говорить. Суровость сошла с его лица, оно стало задумчивым, грустью наполнились глаза.
— Ладно, — хлопнул легонько по столу ладошкой, — ладно, это еще не беда — деньги. Другое — беда. Молодые-то куда клонют, а! Глафира ушла. Попомните мое слово и твоя Надейка уйдет, Санько. Уйде-е-т! Слыхали, она уже Глафире позавидовала. Да-а-а... Я так думаю: надо для них поинтересней дело искать. Как пишут в газетах, мало работаем с людьми. Мало! Убить — не моги, сразу за решеткой будешь, запугать — ничем не запугаешь. А они нас уже пужают, и нам страшно. Когда такое-то было? Наливай-ка, Санько! Да подайте мне гитару.
Сняли со стены гитару, подали вожаку. Он выпил еще, крякнул и выдохнул:
— Эх, жизня пошла! — Перебирал струны, ни к кому не обращаясь. — Коня украдешь — продать некому. Да и кони все государственные, отвечать за них пуще надо, чем за хозяйских, бывало. Жену побьешь — отвечай. Кузнецкое наше ремесло никому уже не надобно, все на заводах делают. В деревне, и в той кузнецов не надо, сами все. Тьфу! А какие кузнецы пошли — смех! Горнило раздувает машина какая-то! А он, куз-з-нец-то, стоит возле наковальни, ногой подрыгивает, педальку нажимает, а молот во-о-от такущий, — развел руки в стороны, — сам бах-бабах! Бах-бабах! А он только железку вертит. Куз-з-нецы! Тьфу! То-о не ветер ветку клонит, не-е дубравушка-а шумит... Эх, и песни-то все свои позабываем скоро... То-о мое, мое сердечко стонет, ка-ак осенний лист дрожит... А все одно она, как наша, карябает душу, окаянная... То-о мое, мое сердечко...
Вожак прерывает песню, встряхивает седой шевелюрой, передает гитару Никандру:
— Ну-ка, Никандр, нашу. Со слезами чтобы. Со стоном. Никаша! С выходом! — Вожак выходит на середину комнаты, делает легкую проходочку, словно бы накапливая огня для вихревой цыганской пляски.
— Аджя, рома, ни коня, ни дома! Гуляй, цыгане!
Бил Шарко половицы ногами, охлопывал себя ладошками — от затылка до подошв, встряхивал белыми космами, плясала в его ухе серьга, плясали звезды за окнами... А было ему и другим невесело. Плясал, словно хотел убить, затоптать то новое, что упрямо и неотвратимо надвигается на извечные цыганские устои...
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Василий Табаков, раньше жалевший озябших цыганят на вокзале, теперь имел довольно полное представление о цыганах, потому что побывал на их улице много раз, говорил с жителями поселка, сам видел многое: и такси, увозящие цыган на барахолку, и синтетические макинтоши на мужчинах, и полные рты золотых коронок, и тяжелые золотые серьги, и широкие золотые браслеты на запястьях у цыганок. Да хотя бы те же самые дорогие пуховые одеяла, о которых Табакову рассказала старая женщина Анисья Кудряшова. Она тоже цыганка, но оседлая. Живет в Шубняке лет двадцать, работала всю жизнь на фабрике, теперь — на пенсии, внучку воспитывает. Ее дочь вышла замуж за русского парня. У Анисьи выговор белорусский. Она из смоленских цыган, но кочевой жизни не испытала: ее отец уже жил оседло. О цыганах, которые поселились в Шубняке недавно, Анисья так сказала:
— Я ихнего языка не понимаю, да и веры они не нашей. Они — масурмане. Я с ними не хочу иметь дела, жулье какое-то.
— Но ведь они дома построили, наверное, решили все-таки приземлиться.
— Ми-и-лай! Да хто им поверит, што жить они решили по-человечески... Ей-богу, попомни мои слова, снимутся скоро — только их и видел. Ведь ни один нигде не работает, хотя два года как приехали. Ежели они никакой власти не признают, то чо от них ждать хорошего. У них одна власть — Шарко, вожак. Благородный, ходит, что твой прохвессор, кланяется, зубы всякому встречному скалит. А чо у ево на уме — узнай попробуй. Только и знает, гоняет куда-то мужиков да собрания проводит в своем дому. Жулят где-то. Такой дом на вши не построишь! Надо — он и самолет купит для табора... Чо на них власти только смотрют сквозь пальцы — ума не приложу... Ведь жулики! Ей-богу, жулики!...