Халилецкий Георгий Георгиевич
Шрифт:
Не тревожь себя зря. И не требуй ответа.
Не поют соловьи в непогожее лето.
Потом он умолкает, рукавом проводит по влажному лбу и сидит, как перед вынесением приговора, с тоской и надеждой смотрит на меня. Скажи я ему сейчас: брось, Шершавый, не по себе дерево рубишь, не для тебя это занятие — стихи писать, — засмеется натянутым смехом, встанет, скажет с деланной беззаботностью:
— А и верно!
Вида не подаст, что для него это — катастрофа. Не скажешь, он и вправду поверит, что это легкое занятие — «сочинять стишки». Сколько таких перевидел я на веку!
Я собираюсь с мыслями: как лучше ответить, чтобы и Сергея не обескуражить, и не слукавить? Тут, на мое счастье, шумной ватагой вваливается бригада, предводительствуемая Лукиным.
На прошлой педеле Лукин приобрел себе пальто с серым воротником из искусственного каракуля; выбирать его ходили всей бригадой; вечером Шершавый намекал, что неплохо было бы «обмыть» покупку, не то, чего доброго, пуговицы отлетят. Но бригадир цыкнул на него так, что Серега испуганно умолк.
Хоть сейчас это вроде бы и ни к чему. Лукину не терпится «обновить» покупку.
— Давай, давай, бригадир,— подтрунивает Шершавый.— И так бабы по тебе сохнут. А тут...
Лукин довольно улыбается.
— Все, Кирьяныч,— торжественно, еще с порога, объявляет бригадир, красуясь в своем шикарном пальто нараспашку.— Был сейчас в постройкоме, пора нам наверстывать, что в дожди упустили.
— То есть?
— Ударная неделя объявлена. Вот тебе и «то есть»!
Кончились дожди — кончились и простои. Лукина теперь не узнать — разом повеселел человек. Он по-прежнему нет-нет да и прикрикнет на хлопцев, но не с раздражением, как еще недавно, а добродушно, с легкой своей насмешливостью. И ребята преобразились; все разговоры — о работе, все заботы — о работе, жаркие споры — о ней.
— Вот ты у нас академик,— пристает по утрам бригадир к Борису.— Чем Лариске голову морочить, взял бы да и придумал что-нибудь, чтобы этот окаянный кирпич на этажи не таскать.
В другое время показал бы ему Борис и жениха и академика, не посчитался бы с тем, что Лукин начальство. А тут у них завязывается мирный, увлеченный разговор: может, и впрямь соорудить нехитрый транспортер? Затраты невелики, зато экономия какая!
Это значит, бригада от опостылевших земляных работ нулевого цикла мало-помалу переходит к основному своему занятию: возводить стены, класть перекрытия. Строят они еще и детский садик, вернее — достраивают; и по утрам и вечерам все разговоры вокруг этого стратегического объекта номер «ноль дробь ноль», как с добродушной насмешливостью называет садик Серега Шершавый.
Воскресенье. Лукин еще с пятницы твердил, что неплохо бы плюнуть на отдых и поработать в выходной, коль уж неделя эта объявлена ударной. Бригада не возражала, все поднялись даже раньше обычного. Но через час-другой раздосадованные вернулись в барак. Где-то произошла неувязка, раствора по случаю воскресного дня подавать не будут, волей-неволей пришлось возвратиться.
Все негодуют, один только Борис благодушествует: значит, он сегодня проведет день со своей Ларисой.
— Вот за что я люблю дни отдыха? — Он плотоядно потирает руки.— Утречком встанешь, прогуляешься. С Сычихой парой нежных слов перекинешься. Глядишь, она тебя кружечкой пива отоварит... Тем временем Серега поставит картошку варить, разделает селедочку.
— Здрасте! — хмуро возражает Серега.— Эксплуататоры. Вандербильдты. Привыкли: чуть что — Серега да Серега. На Сереге свет клипом сошелся. Вас вон пять лбов.
— Лбо-ов! — притворно негодует Борис.— Хоть бы Алексея Кирьяновича постеснялся.
— Ну ладно. Четыре,— миролюбиво поправляется, усмехаясь, Шершавый.
Борис протягивает мне пачку писем и газет.
— Почтарка удивляется, когда вы успеваете прочитывать!
Я откладываю в сторону остальную корреспонденцию, в первую голову распечатываю конверт, надписанный таким классически небрежным почерком, что ошибиться невозможно. Катерина, ты мой свет, скажи, любишь или пет? Черта лысого, Катерина скажет что-нибудь похожее, дождетесь от нее.
Не-ет, не такая она у нас, Катерина, чтобы всякие там сантименты разводить. Она — женщина строгих правил. Недаром готовила себя когда-то к дипломатической карьере. Убеждена, что милые мужскому сердцу бабьи благоглупости хороши в двадцать, терпимы — в тридцать, но абсолютно неприличны, когда тебе стукнуло пятьдесят. Впрочем, может, я не так уж и справедлив по отношению к ней?
И тогда услужливая память сама, без понуждения, подсказывает всякое-разное. Лет шесть тому назад я довольно тяжело заболел. Катиными стараниями, — куда-то она звонила, к кому-то ездила,— меня поместили в военный госпиталь: у военных, по ее мнению, врачи более сильные.
Госпиталь на окраине города. А зима в тот год была снежная, с сугробами чуть ли не в рост человека, с буранами и такими непривычными для этих мест морозами, что птицы падали на лету.
Катя взяла на работе отпуск. И сообщила мне об этом с беззаботным смешком.
— Ну, подумаешь, велика разница? Что январь, что август. Все это предрассудки. Вот будешь здоров, в следующем году съездим на курорт.
И каждый день точно к обеденному часу Катерина появлялась в дверях палаты, разрумянившаяся, с неизменными судками в руках — больные шутили, что по ней можно время поверять.