Шрифт:
Треть зала занимали судьи и их помощники. За сенаторами рядами сидели чиновники в форме и при регалиях. Напротив них размещалось около ста человек на скамьях. В середине располагались столы для адвокатов и свидетельское место. Налево от судей находилась «голгофа» – скамья подсудимых, окруженная барьером. Свидетельское место справа от судей было заполнено нашими женщинами.
От присутствия стольких людей кружилась голова. Мы находили тех, кого знали, и расспрашивали о незнакомых. Я впервые увидела Мышкина, Войнаральского, Рогачева, Сажина, Муравского и многих других. Женщин же я всех встречала раньше. Казалось, мы забыли, что нас привели на суд. Мы приветствовали друг друга и обменивались записками. На судей никто не обращал внимания. Поднялся гвалт. Наконец колокольчик председателя призвал к порядку, и мы замолкли.
Началась судебная процедура. Нам задавали обычные вопросы:
– Возраст?
– Двадцать лет. Арестован в шестнадцать.
Или:
– Двадцать один. В тюрьме с шестнадцати лет.
Подобные ответы раздавались часто. Все обвиняемые просидели в тюрьме не меньше четырех лет, а некоторые – например Чарушина – и все пять. Судя по ответам на вопрос о занятии, многие были учителями, но большинство – студентами. Были среди подсудимых уже практикующие студенты-медики и несколько рабочих. Некоторые называли себя революционерами, другие говорили, что у них нет определенного занятия.
Такое враждебное и презрительное отношение к юридической процедуре, изобретенной специально для политических дел, было очевидно. После суда над нечаевцами в 1871 г. правительство осознало все негативные стороны открытого суда над «политическими преступниками» и увидело, как быстро и основательно такие публичные процессы открывают образованному обществу глаза на реалии российской жизни. Например, совершенно ясно, что открытый суд над Нечаевым сыграл важную пропагандистскую роль. Газеты печатали речи прокуроров и подсудимых, и публика с жадностью читала эти отчеты, которые пробуждали у всей отзывчивой части населения сочувствие к молодежи, взявшей на себя инициативу борьбы со старым режимом.
Итак, мы не только знали заранее, что процесс будет закрытым, но и то, что даже за закрытыми дверями нам не позволят ни раскрыть причин, заставивших нас взять на себя ответственность прямого обращения к народу, ни обстоятельств, при которых это произошло, ни тех несправедливостей и злоупотреблений, с которыми мы сталкивались за годы предварительного заключения.
Мы знали, что неопытных молодых людей и простых крестьян запугали, заставив дать показания, нужные жандармам и прокурорам, что детей из сельских школ собирали и заставляли клеветать на своих учителей и, наконец, что обвинительный акт состоит из измышлений, превратных толкований и лжи, призванной дискредитировать подсудимых и все их дело.
Перед судом должно было предстать около трехсот человек, но в наличии было лишь 193. Где же остальные? Они либо умерли, либо сошли с ума. А что мы видели в зале суда, переполненном молодыми людьми? Мертвенно-бледные и зеленовато-желтые лица, одни опухшие, другие истощенные. Некоторые обвиняемые были на костылях, другие ужасно кашляли. И те, к кому приближалась смерть, жадно осматривались, словно в поисках поддержки со стороны своих здоровых товарищей.
Рядом с сенаторами сидели «представители сословий» – градоначальники, предводители дворянства или старшины той же волости. Вид у них был самый глупый, но при назначении наказаний они пытались превзойти сенаторов в суровости и требовали для всех нас каторги.
Мы не теряли мужества. Те из нас, кто находился в добром здравии, с одной стороны, глубоко сочувствовали больным и инвалидам, а с другой – испытывали счастье и гордость, когда смотрели на «голгофу» и видели там лучших представителей нашего дела. Тамвиднелся высокий, невозмутимый Ковалик и темноволосый, живой Войнаральский; высокий, изможденный мученик Муравский; красивый Мышкин; сильные, коренастые Рогачев и Сажин; Желябов, излучающий здоровье и жизнерадостность, и многие другие храбрецы.
Мы обменивались приветствиями и просили адвокатов, сидевших в промежутках между нами, передавать соседям наши слова. Председатель звонил в колокольчик, умолял, приказывал и в конце концов страшно разозлился. Но все было бесполезно. Кроме чувства презрения к властям, на нашей стороне имелось еще одно преимущество. Зал практически перешел в наши руки. Мы были гораздо многочисленнее наших врагов, их помощников и сановников, занявших места за сенаторами. Все мы говорили и шумели, всех нас занимали собственные заботы, а вовсе не заботы сенаторов. В течение первого дня едва успели огласить список подсудимых, после чего нас развели по камерам, пока судьи, оказавшись в затруднении, размышляли над вопросом: «Как нам с таким неуправляемым народом соблюдать процедуру?»
На следующий день мы узнали от адвокатов, что сенаторы в негодовании придумали способ поддерживать порядок – а именно, судить нас группами. Это решение давало многим новый, менее вызывающий предлог для отказа участвовать в работе суда, так как судьи, разделяя нас по собственному разумению на группы, нарушали закон, и юристы считали, что это достаточное основание для протеста. Протест поддержали три четверти всех подсудимых, и каждый из нас получил право привести те причины для своего отказа, какие он сочтет уместными. Мы вели многочисленные дискуссии и обменивались письмами на эту тему, благодаря чему выработали целый ряд аккуратных формулировок, различавшихся степенью осторожности и радикализма.