Шрифт:
— Правый сбрасывает обороты… — Пауза. — Перекрыл… — дальше неразборчиво. Вероятно, Углов перекрыл кран топливной системы. — Сильно кренит… кренит… а, сволочь!.. — Пауза. — Экипажу покинуть борт, всем покинуть борт, катапультироваться. — И снова пауза, которая кажется неправдоподобно долгой, хотя по отсчету секундомера занимает каких-нибудь двенадцать секунд. — Параллельно… не включается… вот собака с ушами…
Девушка-техник говорит:
— Все, Виктор Михайлович, запись окончена, больше ничего нет.
— Знаю, спасибо.
Действительно, больше ничего нет. И снова, в какой уже раз пытается он продлить свой неоконченный спор с Алексеем Ивановичем Угловым.
«Ты хотел вести сороковку, Алексей Иванович. Это я могу понять. Но почему ты не сказал мне об этом прямо? Я бы уступил тебе сороковку с самого начала. Ты мог бы не торопясь сделать все как надо. Для чего ты капал на меня Севсу: «Он осторожничает, он фокусы строит, нет никаких причин затягивать работу»? Ты добился своего — я отказался от машины. Пусть на меня легла тень — плевать! Не в этом же дело. Важен итог. Тебя нет, машины нет, а работу все равно пришлось кончать мне».
Углов ответить не может. И Хабаров пытается сконструировать ответ за него.
«Во-первых, я на тебя не капал и вовсе не хотел, как ты говоришь, отбить машину. Что мне, дела не хватало или заработка? Во-вторых, ты же знаешь, Витька, что сороковка — не первый наш спор. Вспомни, сколько раз мы сшибались по другим машинам. Ну? А о чем мы спорили?»
Хабарову кажется, что он видит живое лицо Углова. Крепкие скулы, узкие, будто прищуренные глаза и чуть приподнятую белым шрамиком левую бровь.
«Действительно, о чем мы спорили? Ты считал, Алексей Иванович, что в нашей работе полностью исключить риск невозможно и поэтому не всякое знание полезно. Ты любил говорить: «Перестань накручивать, а то я могу забояться». Это звучало лихо, но, согласись, в твоей лихости было больше кокетства, чем здравого смысла. И разве я возражал, что каждый испытательный полет несет и обязательно должен нести известную долю риска? Не возражал. Весь вопрос в том: какую долю считать неизбежной и потому разумной, а какую — искусственной и потому неразумной…»
«Ты пылишь, Витя, пылишь напрасными словами. И зря считаешь меня дурачком. Углов не полоумок. Углов тоже умеет читать и по строчкам, и между строк. Хочешь, я отрублю тебе всю правду? Без дипломатии, без парламентских формулировок. Хочешь?»
Хабарову чудится, что он слышит низкий, хрипловатый, медленно модулирующий голос Углова.
«Давай, Алексей Иванович, говори».
«Только потом не обижайся. Подумай. Я ведь могу и не говорить».
Неприятное, едва уловимое напряжение охватывает Хабарова. Но отступать нельзя. Слишком далеко зашел этот мысленный разговор. Сам завел.
«Говори. Говори, Алексей Иванович, я слушаю».
«Слов нет, ты хорошо летаешь, умненько. Ты хитрый летчик. И не вороти рыло! Это комплимент. Я, Углов, хоть и попроще тебя, но имею свой плюс: я смелее, чем ты, Витька, а смелость, как известно, города берет. И что бы ты ни болтал о разумной и неразумной доле риска — все это пустые слова. Похоже на выступление в прениях, когда уже заранее написана резолюция. Понял? Ты с сороковкой тянул, мекал и бекал не потому, что знал, где в ней тонко и что может лопнуть. Не-ет! Ты тянул потому, что очко у тебя зажималось… Вот тебе натуральная правда».
«Положим, Алексей Иванович, что все так именно и обстояло…»
«Что значит — положим? Кого положим? Факт! Все правильно я обрисовал. Все».
«Ладно. Согласен. Принимаю твои слова за доказанный, неоспоримый факт. И что же? Что получилось в конечном счете?»
«Понятно. Ты хочешь сказать: убился ты, а я — живой. Это хочешь сказать? Ну что ж, и при такой постановке вопроса я могу дать исчерпывающий ответ. И опять правду скажу. Когда-нибудь это все равно должно было случиться. Или ты не согласен?»
«Нет. Не согласен. С такими мыслями нельзя работать испытателем. С такими мыслями много не налетаешь. Мы же не камикадзе…»
«Подожди. Разве я меньше твоего налетал? Давай, Витенька, посчитаем! Теперь, кажется, нам обоим уже пора бабки подбивать. А камикадзе тут ни при чем. Они были фанатиками, и потом я не знаю, что у них на первом месте стояло: звон или дело…»
Жизнь в больнице текла волнами — то усилием воли Хабаров заставлял себя уходить в прошлое, то внешние обстоятельства выталкивали его в действительность: его бросало в боль, слабость, полузабытье; его выводили из оцепенения процедуры, его возвращали в палату руки врачей…