Андреев Геннадий
Шрифт:
— А ведь я втюрился. И здорово же втюрился… Вот не было печали. Что же это будет? Не во время, совсем не во время… Да ведь как втюрился, — вздыхая, время от времени повторял он, думая о себе, как со стороны, сокрушаясь и урезонивая втюрившегося. Но делал это будто только для порядка, чтобы, может быть, лишь оправдать или объяснить свой конфуз. Не было смысла в урезонивании, он сознавал, что встреча на пляже, перевернувшая в нем всё, была только точкой, как бы поставленной в конце фразы, начатой еще в его комнатке в заводоуправлении. Встреча только взворошила то, что пряталось в глубине души, непонятное ему самому, — теперь тайное стало явным.
Думал он и о том, что ничего особенного нет: о его волнении можно прочитать в тысяче романов. Шаблон, повторяющийся вечно. Но и эта мысль не успокаивала и не давала облегчения, наоборот, она скорее возмущала. Николай подумал, что нельзя не урезонивать себя, не протестовать против своего чувства: если его просто принять, подчиниться ему без борьбы — тогда получится по-скотски. Отбросить, заглушить чувство на что, может быть, и хватило бы силы, тоже казалось противоестественным. В этом борении с самим собой и заключался тот смысл, которого, будто бы, не было в урезонивании, — думал Николай. Но и это препарирование своего чувства не принесло облегчения. И оставалось одно, мучиться и подгонять время, словно застрявшее в часах, которые невыносимо медленно отсчитывали минуты и часы.
Он вышел из дома, как только начало смеркаться. Стараясь идти тише, пришёл на обрыв, откуда открывался вид на Волгу и далекое Заволжье. Об этом обрыве сегодня упоминала Варварина. «Заметили, здесь не укроешься», — подумал Николай, закуривая папиросу и садясь на камень, на котором привык сидеть. Но долго не усидел: бросил папиросу и опять пошёл бродить по улицам.
Засветло прошёл и по Лесной, чтобы увидеть нужный номер. Им оказался небольшой старенький дом с мезонином, почти заслоненный густой зеленью сирени и акаций, росших в ветхой отраде палисадника. Мельком взглянув и запомнив, Николай прошёл мимо.
Вернулся он на Лесную, когда уже совсем стемнело. В доме с мезонином ни в одном окне не было и проблеска света. Сердце у него сжалось. «Не посмеялась она? Никого же нет, никто не ждет». Эта мысль была настолько непереносима, что он чуть не бегом бросился в боковую улицу, чтобы пройти на зады.
Направо, он знал, начиналось запущенное кладбище, с разрушенными памятниками, без крестов: кресты давно растащили на дрова. Город тут кончался, стояли только отдельные домики, сейчас спрятанные в темноте. И тут же, левее, тянулись плетни дворов, воротами выходивших на Лесную.
Он легко нашел полуразгороженный кусок плетня-пролаз, с бьющимся сердцем перебрался в темь сада. Неровными черными куполами поднимались деревья — ниже ничего не было видно и он не знал, куда идти, куда поставить ногу. И тихо было до того, что скрип сверчка оде-то в глубине сада казался оглушительным.
— Еще любовных приключений мне не хватало, — прошептал Николай, Опять стараясь успокоить себя. — Будто мне восемнадцать лет, но чужим садам шастаю…
Он сделал несколько шагов наугад — впереди что-то зашуршало, из темноты вышла, низенькая старушка и едва слышно прошелестела:
— Вы к Верочке? Пойдемте, проведу, — взяла за рукав и повела.
В душных сенях горела тусклая лампочка — после темноты её свет был ослепительным. Направо уходила наверх узкая лесенка — старушка подняла голову:
— Верочка, к тебе.
— Пусть сюда идет! Спасибо, тетечка, — послышался голос Варвариной.
Ступеньки скрипели; хватаясь за перила, Николай взобрался наверх. Откинув занавеску открытой двери, Варварина ждала его.
— Нашли? Вот и чудно! Входите, сюда, — по прежнему насмешливо приглашала она. — Вы просто миляга, такой послушный, исполнительный. А меня извиняйте, я совсем по-домашнему. Жара, не вынести. Присаживайтесь.
Николай искоса взглянул — она была в тонком не то халате, не то капоте, желтом с красным, свободно висевшем почти до пола. В глазах её почудился такой блеск, что впору было зажмуриться и не глядеть. Чтобы те растеряться совсем, он поскорее сел на диван, закурил и принялся разглядывать комнату.
— Вот так, посидите паинькой, а я пойду пойла принесу, — усмехнулась Вера, и вышла.
Николай плохо запомнил комнату. Широкий старый диван, на котором он сидел; у изголовья маленький столик. Напротив — застланная белым кровать, за ней, кажется, чемоданы, у занавешенного окна на улицу стол с грудкой книг, за дверью длинная занавеска, за ней, наверно, вешалка с одеждой. Чисто, пахнет духами, пудрой и той духотой, которая бывает только в деревянных домах, под самой крышей, — не помогало и открытое окно в сад, за тюлевой занавеской. На столике у дивана — лампа под матерчатым абажуром; под низким потолком. Другая, тоже с самодельным абажурчиком. Николай хотел погасить верхний свет, чтобы не так было видно, но не решился.
Это сделала Вера. Она скоро вернулась, с большим глиняным кувшином и стаканами в руках. Поставив их на столик, выключила верхнюю лампочку:
— Не возражаете? Так уютнее. Видите, как живу? — Вера села рядом, налила стаканы. — Не до- жиру, мала, комната, да ничего. Очень уж я не люблю в коммунальных квартирах жить, надоело. Раз в глуши, так чтобы совсем по-деревенски было, со сверчками, с котом, и чтобы я одна была. Одно плохо: как на чердаке, летом не продохнешь. Я уж пивом спасаюсь, пью, как верблюд. Холодненькое, со льда, пейте… Хотя, может, чего покрепче дать? Найдется.