Андреев Геннадий
Шрифт:
Николай отказался.
— Ну, была бы честь предложена. А пивом по-русски чокаться не полагается. Вез чоканья, ваше здоровье! Ничего пивцо, я в Германии была, мне уши продудели, немецкое пиво! Это да, это класс! И ничего подобного, бурда кислая. Это куда лучше…
Они выпили по стакану, по второму — Вера продолжала болтать о каких-то пустяках. Николай слушал, не вникая в то, что она говорит. Он с тревогой прислушивался к себе, почему он, собственно, здесь? Только потому, что Вера ему нравится — до того, что он способен забыть об всем, только потому, что он втюрился до потери самообладания? Он пил, курил, и чувствовал себя так, словно сидит у какого-то провала, каждый миг он может оборваться в него, как в зияющую пустоту. И вместе с тем помнил, она же хотела сказать о нем-то важном, — почему она об этом важном не говорит? Не может же быть, чтобы она солгала, еще может открыться что-то другое, такое, перед чем всё его волнение, этот дурманящий любовный бред окажется глупой, ничего не стоящей и стыдной чепухой, от которой потом придется мучительно краснеть перед самим собой.
— Вы что же молчите, милый мой? — насмешливо спросила Вера. — Это не фасон, пришел и молчит. Я стараюсь, развлекаю, а он — ноль внимания! И не смотрит даже! А ну, поднимите голову, удостойте взглядом! Посмотрите же на меня! — смеясь, но тоном почти приказа настаивала Вера.
Она протянула, к нему руку — от резкого- движения халат открылся и обнажил круглое колено. Николай скользнул по нему взглядом — колено обожгло. Несколько секунд они смотрели в глаза друг другу, не отрываясь, — глаза Веры были еще лучистее, в них сверкал вызов, перед которым нельзя было устоять…
И всё то волнение и тревога, которыми жил Николай до полудня, до встречи с Верой, и особенно после этой встречи, исчезли вдруг, так что объяснить этого было нельзя. Николай лежал, откинув голову на валик дивана, курил, и смутно удивлялся откуда-то пришедшему чувству прозрачной ясности, легкости и покоя, овладевшему им. Вера лежала рядом, привалившись, халат у нее был распахнут, но это нисколько не смущало и не казалось странным и неестественным. Она лишь вдруг стала ему так дорога, что, подумал Николай, если бы это лежащее на его руке тело укололи булавкой, ему было бы больнее, чем ей самой.
Главное было, однако, не в этом, а в том, что она была теперь им самим и поэтому между ним и ею не оказывалось абсолютно ничего, что заставляло бы настораживаться, чувствовать свое отдаление, не доверять. Некому было не доверять, потому что рядом лежал тоже он. И вероятно поэтому он ощущал себя теперь в этой комнатке другим человеком, к которому неожиданно пришло то, чего так не хватало ему в последние годы, ощущение высшей, простоты, очищения от всего наносного, что мешает жить. Он подумал, что сейчас он в самом деле, как Адам до грехопадения, чист и телом и душой, хотя грехопадение и совершилось. Но оно ничему не мешало, не могло замутить чувства драгоценной чистоты и ясности — о грехопадении можно было не думать. И вообще не надо было думать: нужно было только лежать, бережно храня владевшее им сейчас до того драгоценное чувство, что его страшно было расплескать…
Они долго лежали молча, с полузакрытыми глазами. Потом Вера приподнялась, посмотрела на него довольным, полным любовной благодарности взглядом, улыбнулась:
— Вот и соблазнила я отшельника. — Теперь в её насмешке не было вызова, Вера словно шутила и над ним, и над собой.
— Может, мы друг друга соблазнили? Оба виноваты? — улыбнулся и Николай.
— Нет, моя вина больше. А знаешь, зачем я это сделала?
— Ну, об этом можешь не говорить…
— Нет, я все-таки скажу. Ты не бойся, тебе не обидно. Я, знаешь, давно приглядываюсь к тебе, издалека, что за гусь? Человек, как человек, а иногда увидишь издали, почему-то думаешь, нет, тут что-то не то. Что, не знаю, и почему это, тоже не знаю, а не то! Видишь, какая ты таинственная личность? И заметь, об этом не я одна подумала… Да об этом потом, после! — отмахнулась она. — Наверно, таинственностью этой ты меня и взял. Приворожил, — засмеялась Вера и потерлась лицом о его грудь.
— А ты как в этот город попала? — спросил Николай.
— Долго рассказывать. Да и скучно. Ты погоди, я может и об этом расскажу. Я сама не знаю, о чем мне говорить хочется, а мне много много, ай, как много тебе сказать нужно! Я, знаешь, давным-давно так не говорила, как мне сейчас, с тобой, говорить хочется. Может, с той самой поры, когда я еще девчонкой, с подружками, в школу бегала. Тогда всё, что думаешь, на языке было — потом научилась. Я и сейчас не очень-то кроюсь, не люблю сдерживаться, да ведь нет таких людей, с которыми я хотела бы по-другому, как сама с собой говорить! А с тобой — могу. Не знаю, почему, а могу. Но только, если бы у нас до самого последнего не дошло — не смогла бы. Сидели бы мы с тобой, как сычи, дули пиво, и всё-таки были бы разными, отдельными. А сейчас — я с тобой всё могу, обо всем тебе могу сказать. Видишь, какая я корыстница? Я же из корысти так сделала! Только ты не обижайся, с тобой ведь? Ты цени, — тихо смеялась она и теребила его волосы.
Николай слушал, чувствуя, что в ней словно открывается какой-то другой человек, которого он совсем не знал. Он не раз думал, что каждое раскрытие перед тобой человека, наверно, — самое важное, значительное в жизни, — а можёт быть, и самое жуткое. Но этого никогда не надо бояться. И он слушал Веру, будто готовый ко всему, к любой неожиданности. А то, что в её словах и в новом тоне голоса ему слышалась скрытая боль, и то, что Вера хотела эту боль доверить, передать ему, наполняло его тоже радостной болью, за нее, Веру, дороже которой сейчас у него не было ничего и никого.
— Я ведь не совсем нормальная, — улыбаясь, неторопливо, словно размышляя, говорила Вера. — Надо бы жить, как все, много не думая, а у меня не выходит. Хотя, как сказать: устраиваться я очень умею, и посмотри на меня со стороны, о чем это я раздумываю? Да ни о чем. Живу, пользуюсь жизнью, и всё тут. Плыву по течению, да еще и выбираю, где полегче плыть. А это наверно только сверху так. Иногда приду домой, или отвлекусь на минутку — и как очнусь, что же это мы делаем?
Она села, запахнула халат, обхватила поднятые к подбородку колени, закурила и говорила, словно смотря в себя.