Шрифт:
Некоторое время жизнь Мадлен и Паскаля не менялась. Он более не заговаривал о деньгах и долгах. Она перестала покупать книги. Она даже подумывала о том, чтобы предложить ему так или иначе ограничить ее расходы. Но нет, нет, не надо было показывать ему, что она готова прислушаться к его жалобам! Она уже догадывалась, что он любил ее за то, что она была именно такова, какова она и была! И потому не следовало меняться, да она и не хотела…
В конце мая он огорченно сказал ей, что отец посылает его по торговым делам…
– …Но это сравнительно не далеко – вниз по Гаронне, в Тулузу…
Он был искренне огорчен, она это видела. Да и сама она немного испугалась. Ей не хотелось оставаться в городе без Паскаля.
Он сказал, что не может не ехать…
– …Отец заплатил мои долги…
Об этом она не знала! Он продолжал говорить:
– Я должен ехать, иного выхода нет, но это ненадолго, ненадолго…
Далее он сказал, что отец дал ему денег:
– Деньги я оставляю тебе! На дорогу мне хватит, а в Тулузе я взыщу долги, отец кредитовал там нескольких аристократов…
Ей не понравилась такая предусмотрительность Паскаля. Впрочем, она тотчас напомнила себе, что и сама ведь не лишена этой способности – быть предусмотрительной… Она постаралась проститься с ним как возможно более тепло, но на самом деле он все менее и менее привлекал ее! Она вспоминала, что в их первую встречу он показался ей серьезным и независимым, а оказалось, что он зависит от отца! И быть может, они оба, и Паскаль и его отец, подумывали – каждый – о том, как бы добраться до имущества законных наследников графини Шомеги!..
Мадлен осталась в Бордо, чувствуя себя одинокой. Люди, которых она даже могла полагать своими друзьями, посещали ее с визитами вежливости. Она была церемонна и несколько холодна в обращении. Бросить Паскаля? Выбрать кого-нибудь, кто снабжал бы ее исправно деньгами? То есть сделаться содержанкой?! Да, она могла бы. Она могла бы наконец-то заявить во всеуслышанье, что никакого отношения к императору Франциску она не имеет. Да, заявить всем, объявить, что она всего лишь продажная женщина без роду-племени!.. Но это было не так! Она не смогла бы так жить! Так жить, быть заурядной содержанкой, пусть даже и богатой, нет, она так не могла!.. В сущности, ей нужны были странности и тайны, озаряющие обыденность жизни легким сиянием… Она еще не вполне догадывалась о той плате, которую требует жестоко и жестко жизнь за удовольствие свободы! Юная Мадлен еще не знала, что платить приходится всем, даже тем, которые от самого своего рождения наделены деньгами, землями, замками; ведь и некоторые из них продолжают стремиться к свободе и расплачиваются за это стремление!..
Летний день, похоже, обещал быть жарким. Мадлен в одной сорочке, как она это любила, сидела в спальне, прямо на толстом ковре. Стены были обиты узорчатым атласом. Снаружи могли проезжать экипажи, шуметь уличные торговцы, но в этой комнате было тихо. Мадлен сидела, поджав под себя ноги, и читала, то есть перечитывала в третий раз знаменитую Кребийонову «Софу». Читать что-либо серьезное у нее не было сил. Глаза впитывали мелкую вязь буковок, но она вдруг переставала воспринимать смысл прочитанного и машинально, сама того не желая, принималась напевать слова какой-нибудь пинчукской песенки. И тотчас испуганно замолкала, понимая, что никто из слуг не должен ничего подобного слышать. Хотя… И пинчукские песни могли сойти за венгерские!..
Затем вдруг время решило побежать, понестись стремительно. Но прежде начавшегося бега времени прибежала одна из камеристок и несвязно говорила, что госпоже надо одеться. И камеристка схватила какую-то нижнюю юбку и почему-то, то есть от растерянности, замахала этой юбкой. Но одеваться именно в эти мгновения уже не было времени. В тихую спальню вошли полицейские. Двери были широко распахнуты. За полицейскими теснились слуги. Камеристка бросила юбку на ковер. Старший из полицейских предъявил хрупкой девочке, с плечика которой спускалась сорочка, тонкие кружева, бумагу, уведомляющую об аресте. В глазах его появилось естественное недоумение. Он явно не понимал, в чем же могла провиниться такая девчушка. Ее личико выражало такое ребяческое простодушие.
Полицейские милостиво вышли из комнаты, позволяя ей одеться. Камеристка поспешно одела ее в то самое красное платье. Мадлен быстро, путаясь в собственных пальцах, заплела косы и заколола на затылке. Растерянная Мадлен не могла произнести ни слова. Она чувствовала, что вот-вот начнется озноб. Она заторопилась, но нет, не потому что ее ждали полицейские, а потому что надо было спешить навстречу какой-то новой жизни, тоже странной и, должно быть, сердитой, дурной жизни…
Ни с кем не простившись, она выбежала на улицу. Теперь она казалась старше. Она понимала, что недооценила господина Лэнэ-отца. Она не сомневалась в том, что ее арестовывают по его доносу. Ей велели сесть в карету с зарешеченными окошками. Она покорно и молча села, забилась в угол. Полицейские сопровождали карету верхами. Колеса стучали по камням мостовой. Она не плакала. Глаза ее раскрылись широко… Более никогда она не бывала в Бордо и более никогда не встречала Паскаля…
Ее ни о чем не спрашивали. Она понимала, что ее увозят из Бордо. Она снова была совершенно нищая, как есть, в одном платье. Хорошо еще, что успела схватить шаль и теперь куталась, чтобы ее нечаянно не разглядели. Вдруг стало противно. Она представила себе новые толки в Бордо, толки о ней! Но нет, об этом вовсе не надо было думать…
И все-таки она думала, что ее привезут в тюрьму в Бордо, что будут допрашивать. А ее не допрашивали. Ее долго-долго везли, останавливаясь всё на тех же постоялых дворах. Меняли лошадей, сменялись полицейские. Ее хватали за локти и крепко держали. Не насиловали, однако. Кричали, приказывали сесть, встать. Запирали ее в закутках, похожих на чуланы, а не на комнаты. Иногда ей не давали воды для умывания, а в другой раз давали совершенно холодную воду. Обе нижние юбки превратились в лохмотья. Волосы зудели от грязи. Бывали дни, и даже и не так мало бывало таких дней, когда она даже не имела возможности причесаться. Потом на ее запястья и лодыжки надели цепи. Только тогда она уже больше не могла сдерживаться и расплакалась. Она плакала громко и чувствовала, что от слез ей становится легче. Ей вдруг почудилось, что ее скоро отпустят. Но ее не отпустили. Она плакала. Она знала, что ни в чем не провинилась. Она только хотела жить полной жизнью. Полной жизнью, и только! Но она не была теперь наивной, понимала, что пришло время расплачиваться. Но не плакать, не плакать громко она не могла. Не могла!..