Шрифт:
— Боже, пешком!
— А обещали стихи: принесли?
Дельвиг стихи держал при себе. Прасковье Александровне он записал «Застольную песню». Впрочем, она была написана раньше и посвящена двум приятелям; как-то нового ничего не сочини лось, кроме одной только даты: «Село Михайловское, 23 апреля 1825 года». Но Анне Николаевне действительно написал — на память о доме их, где зацвело веселое дружество:
Где вас узнал я, где ясней
Моя душа заговорила
И блеск Гименовых свечей
Пророчественно полюбила.
Так накликал он себе скорую свою женитьбу.
Альбомы пополнились новыми автографами; это всегда бывало приятно. Но стихи на смерть тетушки Анны Львовны несколько покоробили Осипову. Она не нашла в них ничего остроумного. Пушкин, однако, взметнул на ее замечание фалдами фрака, вежливо ей поклонившись, и прокартавил, опять подражая титулярному советнику Мурлыкину:
— Я надеюсь, сударыня, что мне и барону Дельвигу разрешается не всегда быть умными.
Больше всех в доме веселилась Евпраксия, и душевней всех с Дельвигом была Анна. Эти строчки о блеске свечей Гименея, в девическом ее воображении вызвавшие картину венчания жениха и невесты, белоснежной фаты, волновали ее глубоко; они говорили о том, что могла же она навевать подобные мысли. И это не было беглою фразой, брошенной мимоходом, это запечатлено на бумаге и останется отныне непрестанным напоминанием. Но возникала одновременно и постоянная, сопутствующая дням ее горечь: Пушкин ей не написал до сих пор ни строки… Он ревновал ее… так ли? Она зорко следила, как он относится к ее обхождению с Дельвигом, но — увы! — Пушкин был невнимателен иль равнодушен. «Как все это могло бы зажить и запеть!» — вспоминала она осенние мечтания свои, когда Александр еще не приезжал. Но было все так, как за окном: все было голо, и ничто не зацветало… Она ждала теперь Керн, которая все это должна понимать: она ей откроется и спросит совета.
Перед отъездом Дельвиг у них побывал всего еще только раз. Ему устроили настоящее пиршество, в результате которого отъезжавший припомнил любимую свою пословицу русскую:
— Если трое скажут тебе: ты пьян, то ложись спать.
Спать теперь приходилось в возке — под звон бубенцов. Прощай, жених!
Дельвиг отъехал, как и приехал, просто, легко. На прощанье в зале сыграли партию на облезлом, проеденном молью бильярде. Перед самым отъездом он выпросил па память себе черную рукопись той самой тетради, что так долго гостила у Всеволожского. Пушкин в дорогу дал ему также и шляпу свою, которую за эти дни Дельвиг успел обносить. Он долго ею махал, прощаясь с Михайловским, с Пушкиным.
След от его посещения не был глубок, но Пушкину долго чего-то все не хватало. Няня сказала о госте:
— Хороший барчук, да только, видать, недолговечный: все ему дремлется.
В Тригорском оставил он также добрую память. Евпраксия после отъезда его убрала окончательно и последние игрушки свои, что еще от детских лет стояли, как память, на полочке у кровати:
— В них невозможно играть: они ненастоящие!
— А что скажете вы? — спросил Пушкин у Анны.
— Что я скажу? А то, что он лучше вас, но… — И Анна запнулась, докончив лишь про себя: «Но люблю я все-таки вас».
Однако ж от Пушкина ничто не оставалось укрытым. Они друг на друга взглянули, и Анна перевела разговор на другое: о недалеком уже приезде кузины своей — Анны Петровны Керн. Ей захотелось развеять грустные свои мысли, и она, улыбаясь, сказала — как легкую шутку:
— А я вам предсказываю, что вы влюбитесь в мою прелестную тезку! Хотите пари?
Глава пятнадцатая Чудное мгновенье
Шутливое предсказание Анны, что он влюбится в Керн, не только позабавило Пушкина, но и снова вызвало в его воображении памятный вечер у Олениных, и красавицу Клеопатру с корзиной цветов, и то, как разбудила она юношескую его любовь к Бакуниной. Когда-то писал он свое озорное письмо к Родзянке на Украину — про Анну Петровну: «Говорят, она премиленькая вещь, — но славны Лубны за горами». Теперь из-за гор они надвигались сюда, но никаких особенных чувств к ожидаемой «премиленькой вещи» Пушкин в себе не обнаружил. И это случайно сорвавшееся с пера определение, в котором было больше иронии, чем истинной похвалы, лишь подтверждалось теперь запоздалым ответным письмом Родзянки-предателя, тугим и даже порою корявым по слогу, но в то же время достаточно явно циничным по смыслу, да, пожалуй, и собственными приписками Анны Петровны, в которых было разве кокетство, но никакого очарования.
Между прочим Родзянко писал о ней: «Вот теперь вздумала мириться с Ермолаем Федоровичем: снова пришло давно остывшее желание иметь законных детей, и я пропал. Тогда можно было извиниться молодостию и неопытностию, а теперь чем? Ради бога, будь посредником». Этого еще недоставало! Но все же посмотрим, посмотрим…
Весна между тем продолжала тревожить и угнетать, и от одних этих своих ощущений впору было бежать из принудительного родительского гнезда.
Рылеев писал ему: «Петербург тошен для меня: он студит вдохновение; душа рвется в степи». Пушкин отвечал ему в тон: «Тебе скучно в Петербурге, а мне скучно в деревне. Скука есть одна из принадлежностей мыслящего существа. Как быть?»