Ряжский Григорий Викторович
Шрифт:
— Дэдди, а что ты помнишь про тот день, когда тебя взяли чекисты в хостинском доме?
Харпер пожал плечами:
— Знаете, девочки, я потом много лет пытался восстановить в памяти те последние дни. Но отчётливо помню лишь то, как уложил вас спать… потом моя спальня… Нора… Помню, как мы были с ней наверху… потом… потом… я стал спускаться по лестнице, чтобы… не помню… И удар в затылок. Всё. Потом арест… но он почти не остался в памяти…
— А эти? — осторожно спросила Приска. — Ну те, что жили с нами. Садовник, водитель мамин. Горничная Таня… С ними что стало?
— Нет, милые, вы ошибаетесь. Мы там жили одни. Всегда. Мама, я и вы. Больше никого. Это был наш дом, посторонних там не было. Никогда…
Это была абсолютная правда. И обе это сразу поняли. Ясно осознали, что именно такая и никакая иная правда сохранилась в голове Джона Ли Харпера, их отца, после тяжелейшей травмы от нанесённого удара.
И тогда Триш, оставшись наедине с сестрой, обняла её, поцеловала в щёку и сказала:
— Удочеряйте… Пусть папа живёт с тем, что помнит…
День четырнадцатого февраля пятьдесят седьмого года выдался морозным, ясным и безветренным. Пахло снегом, чистым воздухом и холодным солнцем. Над избами поднимались почти незаметные для глаза струйки прозрачного дыма; они рвались наверх, к солнцу, но, так и не достигнув его, бесследно растворялись в небе. В этот день на одну дымную струйку над Жижей стало больше, потому что проснувшийся ранним утром Джон Ли Харпер встал, умылся чистым снегом, накинул на плечи Юликов овчинный тулуп и принялся колоть берёзовые поленья. Он работал размеренно и неспешно, норовя по старой лагерной привычке не расходовать силы понапрасну, но уже и не оглядываясь по сторонам. Затем распалил огонь в старой Прасковьиной печи и накидал туда берёзовых дров, с запасом, так, чтобы уже не отпускать тепло из своего нового жилья, держать его до поздней весны, до той поры, пока старый Фрол, правя дорогу ленивым кнутом, вновь не погонит на выпас через всю Жижу, вдоль открывшегося после зимы глиняного оврага свое пугливое, оставляющее жидкие пахучие лепёшки стадо…
Книга вторая
ДЕТИ КОЛОНИИ «ЖИЖА»
Часть 1
Эти строки абитуриентка Московского института иностранных языков Наталья Ивановна Иконникова написала августовским утром тысяча девятьсот шестьдесят четвёртого года, в Жиже, на другой день после сдачи последнего вступительного экзамена, по языку. Предыдущие экзамены, несмотря на лёгкое волнение, отскочили, словно орешки, так и не сумев вогнать в экзаменационный ступор. Ну, а насчёт английского она совсем уж не беспокоилась, равно как и Приске не приходило в голову даже минимально переживать за неё. Говорила Ницца практически свободно. Писала так, что не допускала ни малейшего грамматического, ни единого орфографического сбоя. Произношение тоже было на высоте — натаскала за годы родительства приёмная мать, она же сестра. А заодно и сестра сестры тоже руку приложила, постаралась. Меж собой все эти годы, а точнее, с пятьдесят седьмого, сёстры Харпер и Ницца общались исключительно на английском. Стремительные, удивительно гибкие Ниццыны мозги ухватывали правила и особенности английского языка быстрее, чем Приска и Триш успевали их туда закладывать. Обе поражались такой языковой способности новой родственницы, хотя одновременно усматривали в этом и объяснительные мотивы, которыми, впрочем, с самой ученицей делиться не спешили. Дядя Джон тоже иногда подключался к импровизированным урокам, когда ему удавалось пересечься с Прискиной дочкой, и весомо добавлял лингвистического багажа ещё и со своей стороны. Искренне радовался девчонкиным успехам, немало дивясь тому, с какой скоростью и неуёмной энергией внезапная внучка с каждым днём набирает языковые обороты. Правда, что касалось свободного времени для общения с ней, то дело обстояло не так вольготно, как у дочерей: давать себе роздых получалось в основном с весны по позднюю осень, поскольку к концу пятидесятых Харпер вышел на работу и обычно освобождался после восьми-девяти вечера. Возвращался усталый и умиротворённый. И по обыкновению — после несильного, но чувствительного принятия. Иногда совсем не возвращался на ночь. Зато месяцы, с ноября по май, которые он успел так истово возненавидеть, отбывая лагерную часть жизни на русских северах, по-прежнему целиком принадлежали ему. Тогда в основном и удавалось общаться с шустрой Гвидоновой девочкой. И Прискиной. Но об этом позже…
Проснувшись в комнате на втором этаже дома своего приёмного отца Гвидона Матвеевича Иконникова, Ницца первым делом записала в блокнот эти рифмованные строки. Именно записала, а не сочинила, потому что стихи ей приснились. А приснились, подумала она, потому что влюблена. Записав, снова нырнула под простыню, наслаждаясь ранним деревенским светом, обильно изливаемым сине-голубым жижинским небом. И самочувствие, и погода были просто превосходными. Да равно как и всё остальное вокруг. Она ещё немного повалялась, потом лениво потянулась, медленным движением руки отвела в сторону простыню и рывком оторвала тело от постели. Затем выглянула в окно и задрала голову. Небо было таким чистым и густым, что хотелось пройтись по нему босиком. А вообще она любила этот вид, открывавшийся со второго этажа её спальни. Глиняный овраг виднелся лишь тонким коричневатым краем, затянутым поверху обильной куриной слепотой и окончательно окрепшим к августу репьём, но зато отлично, во всей своей увечной красоте, просматривалась разрушенная церковь восемнадцатого века, классической постройки, с почти уцелевшим портиком, надтреснутыми арочными сводами и толстыми, выщербленными временем и разрухой стенами старинной яичной кладки.
«Неужели никогда не восстановят? — в очередной раз подумала она, представив себе, как просыпалась бы под перезвон колоколов, зовущих к заутрене. — Так и будут там вечно гадить кто ни попадя?»
Нередко, по пути в лес или их любимый ничейный яблоневый сад она заходила туда, просто так, постоять в прохладе под арочными сводами, закинув голову и уперев взгляд в едва различимые остатки стёртых до бледного основания потолочных фресок. Затем, осторожно переступая между кучками засохших собачьих фекалий, она покидала оставленную в разорении, недогляде и людском презрении бывшую обитель тех, кто давно нашёл упокоение на ближайшем Хендехоховском погосте.
Зимним утром пятьдесят седьмого, пятнадцатого февраля, когда Гвидон и Приска неожиданно появились в детдоме, она, завидев их, почти не удивилась. Знала, не сомневалась, что помнят про день её рождения и так или иначе проявятся. Про себя же решила — по-любому сбежит сегодня в Жижу: отпустит её Клавдия или не отпустит, придёт Гвидон за ней или не придёт. Хотелось ввалиться с мороза в знакомый дом возле оврага, оббить валенки от снега и заорать с порога:
— Эй, крестьяне! Вставайте! Ницца пришла!
И тогда первой, как обычно, в предбанник выскочит Приска и прижмёт её к себе, целуя в голову и приговаривая по-английски: «Снегурочка, Снегурочка пришла, как я по тебе соскучилась…» А потом выйдет неспешный длиннорукий Гвидон, по пути отчищая ладони от гипса, и тоже чмокнет в голову: «Давай, Ниццуль, давай, проходи скорей, а то холоду напустишь…» Снегурочкой она звалась у Иконниковых зимой, летом же чаще бывала Синдереллой, Золушкой. Особенно походила на смешную замарашку, когда, перемазавшись и высунув от усердия язык, сосредоточенно трудилась в мастерской, помогая Гвидону в работе.