Ряжский Григорий Викторович
Шрифт:
Тот день стал особым. Приска коротко сказала Ницце, чтобы шла и собирала вещи, потому что она переезжает в Жижу. К ним. Жить. Насовсем. А Гвидон прямиком направился к директрисе — ставить в известность, что девочку они забирают и возвращать обратно не намерены, поскольку он, Гвидон Иконников, собирается начать процедуру удочерения. Заодно намекнул, что вопрос уже предварительно согласован с местной властью и остались лишь формальности. Клавдия Степановна поначалу вздёрнулась, решив такое самоуправство пресечь, но затем быстро сообразила, что войнушку не выиграет, а лишь навлечёт на себя излишние неприятности. Да и на самом деле, подумала, каким же образом сумеет она отстоять эту непокорную детдомовку, когда есть реальный кандидат в приёмные родители, да ещё из столицы, да ещё такой непростой и известный человек. Хоть и подлый, как выяснилось. Да никаким! Внутри, конечно, ковырнуло — повезло «гадючке», «зассыхе» этой «лагерной», своевольнице чёртовой. И тогда подфартило, с памятником, и теперь счастье улыбнулось, со скульпторами с этими. Да ещё бумага по реабилитации материной подоспела: в январе пришло уведомление, с номерами постановлений и ссылок всяких. Так что вопрос усугубится ещё и по вновь открывшимся обстоятельствам. Короче, раздражение похоронила, не дала волю эмоциям, сказала, пусть вещи складывает и забирайте. А мне — все бумаги по готовности. А про себя подумала: «Да пропади все они пропадом, сволочи столичные, скульптора проклятые!»
Удочерение, как они и рассчитывали, вышло недолгим и необременительным. Как и смена фамилии. Правда, официально удочерить Ниццу оказалось возможно только Гвидону, поскольку Присцилла юридически продолжала оставаться иностранкой. Впрочем, формальности были неважны. В тот день Ницца прыгала от счастья, потому что всё в её новой жизни совпало: день рождения, новая шубка и новый папа Гвидон с мамой-сестрой Приской. С того самого дня Иконников стал именоваться папой. Приска в силу возрастной близости к дочке так и осталась Приской. Или Присой. Или Присонькой. Или Присулей, в зависимости от настроения. И Триша — Тришей. А их папа Джон — дядей Джоном, что, как решила Ницца, равносильно хоть и неродному, но дедушке. Оба варианта Ниццу устраивали, оба были по-своему хороши и приятны, а потому очень даже приемлемы.
В качестве нового члена семьи девочку прописали в Москве, в квартире в Кривоарбатском. А через неделю, к следующему воскресенью, все вместе туда и укатили, знакомить дочку с бабушкой, Таисией Леонтьевной. И вновь было бабушкино застолье, теперь уже в составе обновлённой семьи. И Ницца, одурев от свалившихся на неё в одночасье счастливых перемен: от огромного незнакомого города, куда попала впервые, от настоящей бабушки из доброй, никем ещё ей не читанной сказки, в которой она вдруг очутилась по мановенью волшебной палочки, от шпрот и сырного салата, что попробовала первый раз в жизни, от сумасшедшего московского мороженого на десерт в паре с колючим ситро, от тёплой длинной и пахучей коммуналки с велосипедом на стене, — рухнула к вечеру в кресло, разложенное Таисией Леонтьевной для сна в гостиной, рядом со своей тахтой, и провалилась в непробудно-вкуснейший сон. Как её раздевали, укладывали и накрывали одеялом, не помнила, в это время ей уже снилось, как она, преодолевая отвращение, обнимает за талию ненавистную бронзовую Клавдию Степанну, пытаясь вытереть сопельки об её холодный железный живот. И как она пытается выдавить их из себя, эти самые сопли, но они почему-то не выдавливаются и не текут. И тогда она незаметно пробует потереть нос о директрису, так чтобы всё получилось, как они договорились с Гвидоном, с отцом, но мокрое и чужое всё равно выползать на свет не желает. А самому носу вдруг становится сухо, уютно и тепло. И начинает вкусно пахнуть совсем уже не от бронзового живота. И тогда она задирает голову, чтобы посмотреть на Клавдию Степановну и понять, отчего это вдруг та внезапно сделалась тёплой и живой, а не холодной и твёрдой, какой всегда была раньше. Но обнаружила, что обнимает совсем не директрису, а наоборот — бабушку. Свою родную бабушку Таисию Леонтьевну. Бабушку Тасю, от которой пахнет добрым и мягким. А ещё — сырниками, которые бабушка жарит на кухне на завтрак всем им: ей, папе и Приске. И дымный дух от жаренной на семечковом масле творожной корочки проникает в комнаты коммуналки, в самый дальний конец их длиннющего коридора, в самом настоящем Кривоарбатском переулке, в самой настоящей старой красавице Москве.
С того дня и вплоть до шестьдесят четвёртого, до самого окончания средней школы в Боровске, все зимние и весенние каникулы Ницца Иконникова проводила в Москве, у Таисии Леонтьевны, чему несказанно радовались обе. Вместе обходили музеи, театры, библиотеки. Вместе катались на метро. Это, как правило, по будням. А по выходным объявлялся Севка Штерингас, которому от Ниццы по обыкновению поступал приказной сигнал в первый же день каникул. Она звонила ему из Кривоарбатского и сообщала:
— Севка, я приехала! Едем в воскресенье нашу «Победу» катать?
Всеволод смеялся и всегда соглашался. Чувствовал, как его неудержимо тянет к этой смешной и такой самостоятельной девчонке. Попробовал как-то проанализировать свое отношение к Ницце — не получилось. На отцовское чувство не тянуло, не позволяла восьмилетняя разница в возрасте. По линии мужчина-женщина тоже не выходило, никак не складывалось увидеть в девочке маленькую женщину. Оставалась дружба без объяснений причин, заложником которой его сделало само это неуёмное отважное существо, в силу стечения случайных обстоятельств в довольно однообразной жизни молодого мужчины.
Обычно в выходной, с самого утра, он заезжал к завтраку, вместе пили чай с сырниками и затем отправлялись по разным интересным местам вроде Ленинских гор, Сокольников или Парка культуры. А ещё в программе был каток, потому что в первые же московские каникулы Севка подарил Ницце фигурки. Но нарезать круги по льду уже ездили сами, без бабушки. И всегда, досыта нападавшись и насмеявшись, ели горячие жареные пирожки с капустой, обернутые в бумажную полоску. И всегда такой бумажки, чтобы обхватить пирожок, а потом вытереть ею же пальцы, не хватало, и Ницца требовала ещё одну. И каждый раз тётка в белом халате поверх овчинного тулупа отказывала и не давала. Тётки были разные, а отказы всегда одни и те же: «Ага, вам всю бумагу поотдавай, а другим в чего заворачивать буду?»
А ещё вместе с бабушкой любили читать книжки. Кроме русской классики обе добавляли себе удовольствия, читая на языках: Ницца — по-английски, бабушка — по-французски. Всякий раз, когда каникулы заканчивались и Гвидон приезжал забирать дочь, Таисия Леонтьевна немножко плакала, силясь устоять от слёз, но это у неё получалось плохо. Ницца, несмотря на боевой характер, тоже порой напускала встречной мокроты, не желая расставаться с бабушкой Тасей. Уже в Жиже Приска успокаивала:
— Ничего, милая, учебный год закончится, бабушку сюда привезём, поживёт ещё летом с нами, так что и не успеешь соскучиться. А в институт поступишь — переедешь в Кривоарбатский, на постоянно. А к нам с папой — по выходным, да?
Так всё и вышло. И бабушку привозили регулярно, и сама в Кривоарбатском все годы каникулярила. Так продолжалось все семь лет, до той поры, пока Ницца Иконникова не сдала выпускные экзамены в средней общеобразовательной школе города Боровска и не подала документы в Московский институт иностранных языков имени Мориса Тореза. Куда поступать после школы, сомнений не было ни у неё, ни у родных. Решение пришло само по себе, причём гораздо раньше привычного абитуриентского срока — когда вдруг ощутила, что заговорила, причём довольно бегло, на языке приёмной матери, тётки и дяди Джона. Порой ловила себя на том, что перестаёт задумываться перед тем, как составить на неродном языке нужную фразу или, наоборот, тормознуть нередко вылетающие по житейской случайности отдельные нерусские слова.