Шрифт:
17
Пробыв у мамы три недели, Я возвращался, — слух наструнь! — На Суду, где уже Июнь Лежал на шелковой постели Полей зеленых; и, закрыв Глаза, в истоме, на обрыв Речной смотря, стонал о неге, И, чувственную резеду Вдыхая, звал в полубреду Свою неясную. Побеги Травинок, ставшие травой, Напомнили мне возраст мой: Так отроком ставал ребенок. И солнце, чей лучисто-звонок И ослепителен был лик, Смеялось слишком откровенно И поощрительно: воздвиг Кузине Лиле вдохновенно, Лучей его заслышав клик, В душе окрепшей, возмужалой, Любовь двенадцатой весны, — И эта-то любовь, пожалуй, Мои оправдывала сны. — Я видел в детстве сон престранный — Своей ненужной глубиной, Своею юнью осиянной И первой страстностью больной… 18
Жемчужина утонков стиля, В теплице взрощенный цветок, Тебе, о лильчатая Лиля, Восторга пламенный поток! Твои каштановые кудри, Твои уста, твой гибкий торс — Напоминает мне о Лувре Дней короля Louis Quatorze. [8] Твои прищуренные глазы — …Я не хочу сказать глаза!.. — Таят на дне своем экстазы, Присудская моя лоза. Исполнен голос твой мелодий, В нем — смех, ирония, печаль. Ты — точно солнце на восходе Узыв в болезненную даль. Но, несмотря на все изыски, Ты сердцем девственно проста. Классически твои записки, Где буква каждая чиста. Любовью сердце оскрижалясь, Полно надзвездной синевы. 8
Людовика Четырнадцатого (фр.)
19
Весною в Сойволу съезжались На лето гости из Москвы: Отец кузины, дядя Миша, И шестеро его детей, Сказать позвольте, обезмыша, — Как выразился раз в своей Балладе старичок Жуковский, — И обесстенив весь этаж, Где жить, в компании бесовской, Изволил в детстве автор ваш. Затем две пары инженеров, Три пары тетушек и дядь… Ах, рыл один из них жене ров, И сам в него свалился, глядь!.. Тогда на троечной долгуше Сооружались пикники. Когда-нибудь в лесные глуши На берегах моей реки, По приказанью экономки, Грузили на телегу снедь. А тройка, натянув постромки, Туда, где властвовал медведь, Распыливалась. Пристяжные, Олебедив изломы шей, Тимошки выкрики стальные Впивали чуткостью ушей. Хрипели кони и бесились, Склоняли морды до земли. Струи чьего-то амарилис Незримо в воздухе текли… В лесу — грибы, костры, крюшоны И русский хоровой напев. Там в дев преображались жены, Преображались жены в дев. Но девы в жен не претворились, Не претворялись девы в жен, Чем аморальный амарилис И был, казалось, поражен. 20
Сын тети Лизы, Виктор Журов, Мой и моей Лилит кузэн, Любитель в музыке ажуров, Отверг купеческий безмен: Студентом университета Он был, и славный бы юрист Мог выйти из него, но это Не вышло: слишком он артист Душой своей. Улыбкой скаля Свой зуб, дала судьба успех: Теперь он режиссер «La Scala» И тоже на виду у всех… О мой Vittgrio Andoga! Не ты ль из Андоги возник?… Имел он сеттера и дога, Охотился, писал дневник. Был Виктор страстным рыболовом: Он на дощанике еловом Нередко ездил с острогой; Лая изрядно гордых планов, Ловил на удочку паланов; Моей стихии дорогой — Воды — он был большой любитель, И часто белоснежный китель На спусках к голубой реке Мелькал: то с удочкой в руке Он рыболовить шел. Ловите Момент, когда в разгаре клёв! Благодаря, быть может, Вите, И я — заправский рыболов. В моей благословенной Суде — В ту пору много разных рыб, Я, постоянно рыбу удя, Знал каждый берега изгиб. Лещи, язи и тарабары, Налимы, окуни, плотва. Ах, можно рыбою амбары Набить, и это не слова!.. Водились в Суде и стерлядки, И хариус среди стремнин… Я убежал бы без оглядки В край голубых ее глубин! …О Суда! Голубая Суда, Ты, внучка Волги! дочь Шексны! Как я хочу к тебе отсюда В твои одебренные сны!.. 21
Был месяц, скажем мы, центральный, Так называемый — июль. Я плавал по реке хрустальной И, бросив якорь, вынул руль. Когда развесельная стихла Вода, и настоялась тишь, И поплавок, качаясь рыхло, — Ты просишь: «И его остишь!» — В конце концов на месте замер, Увидел я в зеркальной раме Речной — двух небольших язей, Холоднокровных, как друзей, Спешивших от кого-то в страхе; Их плавники давали взмахи. За ними спешно головли Лобастомордые скользили, И в рыбьей напряженной силе Такая прыть была. Цели Сорожек, точно на буксире, И, помню, было их четыре. И вдруг усастый черный черт Чуть не уткнулся носом в борт, Свои усища растопырив, Усом задев мешок с овсом: Полуторасаженный сом. Гигант застыл в оцепененьи, И круглые его глаза, С моими встретясь на мгновенье, Поднялись вверх, и два уса Зашевелились в изумленьи, Казалось — над открытым ртом… Сом ждал, слегка руля хвостом. Я от волненья чуть не выпал Из лодки и, взмахнув веслом, Удары на него посыпал, Идя в азарте напролом. Но он хвостом по лодке хлопнул И окатил меня водой, И от удара чуть не лопнул Борт крепкий лодки молодой. Да: «молодой». Вы ждете «новой», Но так сказать я не хочу! Наш поединок с ним суровый Так и закончился вничью. 22
Как девушка передовая, Любила волны ячменя Моя Лилит и, не давая Ей поводов понять меня С моей любовью к ней, сторожко Душой я наблюдал за ней, И видел: с Витею немножко, Чем с прочими, она нежней… Они, годами однолетки, Лет на пять старшие меня, Держались вместе, и в беседке, Бальмонтом Надсона сменя, В те дни входившим только в моду «Под небом северным», природу Любя, в разгаре златодня Читали часто, или в лодке Катались вверх за пару верст, Где дядя строил дом, и прост Был тон их встреч, и нежно-кротки Ее глаза, каким до звезд, Казалось, дела было мало: Она улыбчиво внимала Одной земле во всех ее Печалях и блаженствах. Чье, Как не ее боготворенье Земли передалось и мне? И оттого стихотворенья Мои — не только о луне, Как о планете: зачастую Их тон и чувственный, и злой, И если я луну рисую, Луна насыщена землей… Изнемогу и обессилю, Стараясь правду раздобыть: Как знать, любил ли Витя Лилю? Но Лиля — Витю… может быть!.. 23
Росой оранжевого часа, Животворяща, как роса, Она, кем вправе хвастать раса, — Ее величье и краса, — Ко мне идет, меня олиля, Измиловав и умиля, Кузина, лильчатая Лиля, Единственная, как земля! Идет ко мне наверх, по просьбе Моей, и, подойдя к окну, Твердит: «Ах, если мне пришлось бы Здесь жить всегда! Люблю весну На Суде за избыток грусти, И лето за шампанский смех!.. Воображаю, как на устьи Красив зимы пушистый мех!» — Смотря в окно на синелесье, Задрапированная в тюль, Вздыхает: «Ах, Мендэс Катюль…» И обрывает вдруг: «Ну, здесь я… Ты что-то мне сказать хотел?…» И я, исполнен странной власти, Ей признаюсь в любви и страсти И брежу о слияньи тел… Она бледнеет, как-то блекнет, Улыбку болью изломав, Глаза прищуря, душу окнит И шепчет: «Милый, ты не прав: Ты так любить меня не можешь… Не смеешь… ты не должен… ты Напрасно грезишь и тревожишь Себя мечтами: те мечты, Увы, останутся мечтами, — Я не могу… я не должна Тебя любить… ну, как жена…» — И подойдя ко мне, устами Жар охлаждает мой она, Меня в чело целуя нежно, По-сестрински, и я навзрыд Рыдаю: рай навек закрыт, И жизнь отныне безнадежна… Недаром мыслью многогранной Я плохо верил в унисон, Недаром в детстве сон престранный Я видел, вещий этот сон… Настанут дни — они обманут И необманные мечты, Когда поблекнут и увянут Неувяданные цветы. О, знай, живой: те дни настанут, И всю тщету познаешь ты… Отрадой грезил ты, — не падай В уныньи духом, подожди: Неугасимою лампадой Надежда теплится в груди, Сияет снова даль отрадой, Любовь и Слава — впереди! Часть III
1
Для всех секрет полишинеля, Как мало школа нам дает… Напрасно, нос свой офланеля, Ходил в нее я пятый год: Не забеременела школа Моим талантом и умом, Но много боли и укола Принес мне этот «мертвый дом», Где умный выглядел ослом. Убого было в нем и голо, — Давно пора его на слом! 2
Я во втором учился классе. Когда однажды в тарантасе Приехавший в Череповец, В знак дружбы, разрешил отец Дать маме знать, что если хочет Со мною быть, ее мы ждем. От счастья я проплакал очи! Дней через десять под дождем Причалил к пристани «Владимир», И мамочка, окружена Людьми старинными своими, Рыдала, стоя у окна. Восторги встречи! Радость детья! Опять родимая со мной! Пора: ведь истекала третья Зима без мамочки родной. Отец обширную квартиру Нам нанял. Мамин же багаж Собой заполнил весь этаж. О, в эти дни впервые лиру Обрел поэт любимый ваш! Шкафы зеркальные, комоды, Диваны, кресла и столы — Возили с пристани подводы С утра и до вечерней мглы. Сбивались с ног, служа, девчонки, Зато и кушали за двух: Ах, две копейки фунт печенки И гривенник — большой петух!.. И та, чья рожица омарья Всегда растянута в ухмыл, Старушка, дочка пономарья, Почти классическая Марья, Заклятый враг мочал и мыл, Была довольна жизнью этой И объедалась за троих, «Пашкет» утрамбовав «коклетой» На вечном склоне дней своих… Она жила полвека в доме С аристократною резьбой. Ее мозги, в своем содоме, Считали барский дом избой… И ногу обтянув гамашей, Носила шляпу-рвань с эспри, Имела гномный рост. «Дур-Машей» Была, что там ни говори! Глупа, как пень, анекдотична, Смешила и «порола дичь», И что она была типична, Вам Федор подтвердит Кузьмич… …Ей дан билет второго класса На пароходе, но она, Вся возмущенье и гримаса, Кричала: «Я пугаюсь дна, — Оно проломится ведь, дно-то! Хочу на палубу, на свет…» — Но больше нет листков блокнота, И, значит, Марьи больше нет… Был сын у этой «дамы», Колька, Мой сверстник и большой мой друг. Проказ, проказ-то было сколько, И шалостей заклятый круг! Однажды из окна гостиной Мы с ним увидели конька, Купив его за три с полтиной У рыночного мужика. Стал ежедневно жеребенок Ходить к нам во второй этаж… Ах, избалованный ребенок Был этот самый автор ваш! С утра друзья мои по школе, Меняя на проказы класс, Сбегались к нам, и другу Коле Давался наскоро заказ: Купить бумагу, красок, ваты, Фонарики и кумача, И, под мотивы «Гайаватты», Вокруг Сашутки-лохмача, Кружились мы, загаром гнеды, Потом мы строили театр, Давая сцену из «Рогнеды», — Запомни пьесу, психиатр!.. Горя театром и стихами, И трехсполтинными конями, Я про училище забыл, Его не посещая днями; Но папа охладил мой пыл: Он неожиданно нагрянул И, несмотря на все мольбы, Меня увез. Так в Лету канул Счастливый час моей судьбы! А мать, в изнеможеньи горя, Взяв обстановку и людей, Уехала, уже не споря, К замужней дочери своей. О, кто на свете мягче мамы? Ее душа — прекрасный храм! Копала мама сыну ямы, Не видя вовсе этих ям…