Шрифт:
…Конечно, вся ночь была предельно беспокойной, ко мне непрерывно заходили депутаты, должностные лица правительства и парламента, военные, журналисты — советские и иностранные. Все хотели получить четкие указания, советы, информацию или давали советы и информацию. Из Хельсинки позвонил академик Георгий Арбатов, рассказал о своей деятельности по разъяснению событий в Москве и позиции российского руководства в политических кругах Скандинавии. Я уполномочил его в качестве своего советника и рекомендовал выехать в Париж или Лондон. Утром он звонил уже из Лондона, сообщил, что его немедленно принял советник Мейджора, выяснил, «кто такой Хасбулатов», просил передать, что британское правительство поддерживает президента Горбачева, Российский парламент и действия Ельцина и Российского парламента.
Между тем по внутреннему радио парламента непрерывно сообщалось о передвижении войск в Москве. Если я не ошибаюсь, где-то перед рассветом позвонил Ландсбергис и сообщил о том, что Янаев приказал оккупировать Прибалтику. Я напоминал Ландсбергису о визите Ельцина в Таллинн в январе, подтвердил нашу позицию в отношении балтийских стран, кратко обрисовал ситуацию. Он не проявил интереса к «нашему делу». Возможно, было молчаливое негласное соглашение между Прибалтикой и ГКЧП: «не вмешиваться». Как позже оказалось, Гамсархудиа тоже поддержал ГКЧП — при том условии, что Грузии «дадут самостоятельность».
Большой моральной поддержкой для нас были телефонные звонки лидеров целой группы стран. Первыми, кто мне звонил, были главы парламентов Турции, Египта, Греции, Норвегии, а затем — уже во второй половине 19-го — позвонили премьер-министры Венгрии, Болгарии, Югославии, затем венгерский и болгарский президенты, президенты Аргентины, Италии и многие другие. Они сочувствовали, расспрашивали о судьбе Горбачева, выражали поддержку нашей позиции. Европейцы пока «молчали», если не иметь в виду сообщение академика Арбатова из Хельсинки.
Хотел бы упомянуть из истории этого первого дня один любопытный эпизод. Как оказалось, в 18 часов 19 августа премьер Павлов проводил расширенное заседание Кабинета министров, в котором участвовало около 100 министров и иных руководителей различных союзных ведомств.
Обсуждался один вопрос — необходимость всеми министрами и их многочисленным аппаратом полной поддержки путчистов. Именно на этом настаивал Павлов. Почти все выступили «за», лишь двое — министр Воронцов и министр Губенко — выступили «против», хотя и в косвенной форме. Но вопрос в том, что даже эти двое, выступившие «против», не сообщили нам о позиции союзного правительства во главе с Павловым. Почему?
Это была уникальная по трагической красоте картина — знаменитый Ростропович с грозным боевым оружием — автоматом Калашникова. Он дремал сидя, прислонившись спиной к мощному камню фундамента Парламентского дворца, на охрану которого он пришел. — Он охранял этот наш Дворец, ставший Крепостью свободы. Голова знаменитого музыканта склонилась на грудь, седые волосы едва трепал слабый предрассветный прохладный ветер, лица почти не было видно; автомат лежал у него на груди, чуть ниже, стволом вниз и чуть левее вытянутых худых ног; левая рука, с длинными, тонкими пальцами, держала ствол этого грозного оружия. Паренек рядом, справа, тоже дремал, положив свою голову на плечо великого музыканта.
Я, увидев это, замер и, зачарованный, смотрел на изумительное, воплощающее как бы в абсолютной форме несовместимое явление, — что может быть более невозможным, чем автомат, это совершенное орудие убийства, в руках современного Паганини, человека, в полном смысле слова представляющего весь современный культурный гуманизм? Что его подвигло на это — прийти к нам и взять в руки оружие? Что? Где граница в сознательном и бессознательном в действиях такого рода людей? Властное веление совести, неистребимое желание внести свою долю в дело свободы? Мгновенно вспыхнувший благородный инстинкт, отвергающий зло и насилие, откуда бы они ни исходили, или что-то иное? Не знаю, при встрече я даже не стал спрашивать — это оскорбило бы сверхтонкие струны души этого человека.
Я минуты две стоял, смотрел на это изумительное видение, не смея вторгнуться в него своим шумным присутствием… Дальше обходить «наши редуты» почему-то расхотелось; раздумья другого плана взяли в «плен» — где же наши прославленные деятели культуры, которые все время плакали (тихо-тихо!) о «недостатке свободы»? Они, согласно русской культурной традиции, свойственной дворцовым интеллектуалам, — всегда, во весь времена — рядом с Властью, одновременно брюзжа на нее. Но пройдет немного времени, Горбачев, их любимец, окажется низверженным при полном их молчании. И вся эта шумливая придворная «культурная интеллигенция» прыжками устремится во все властные коридоры российского президента, рассказывая, как она «обожает демократию, без которой (он, она) и заодно вся культура — задыхается». И с остервенением начнет терзать Российский парламент и его председателя. Но это — вскоре, а сегодня — их, столичных деятелей культуры, с нами не было.
Но был великий Ростропович! И уже его присутствие здесь, с нами, я воспринимал как могучую поддержку всей мировой культуры, пришедшей к нам на помощь! С превосходным, каким-то невозможным описать, гармоничным (?) настроением встретил я это утро, бодрым, свежим, готовым действовать, хотя не спал ни минуты.
…Позже в этот день я познакомился с ним: «Руслан Имранович! Как я рад увидеть вас. Слушал ваше выступление по радио, вы нашли искренние слова, молодец… Давай на «ты», зови меня Слава! Как хорошо, что мы встретились! Я так счастлив (!), что нахожусь здесь, рядом с тобой, Ельциным — какие вы оба молодцы! Как здорово, что вы выступили против этих каналий в Кремле!.. Мы — победим, не сомневайся! Так надо бороться за Свободу!..» Он говорил быстро, отрывисто, сияя, весь светился. Я не столько слушал, сколько смотрел на него… Ростропович был счастлив по-настоящему…