Шрифт:
В новогоднюю ночь мы сели ужинать рано. У Денья не было обычая дожидаться полуночи и давиться виноградом. Мануэль принес миндальный торт. Он уже начал его резать, когда Агеда неожиданно резко спросила, когда я должна вернуться в интернат. От ее тона и пронзительного взгляда мне сделалось не по себе. Я едва не поперхнулась куском торта.
— Седьмого января.
— Что ж, осталось немного. Нужно решить, что мы скажем монашкам, когда они начнут тебя искать.
— Мы скажем, тетя, что отправили Лусию в интернат, посадили в такси и больше не видели, — сдержанно произнес Мануэль.
— Все не так просто. Начнется следствие. И нас первыми заподозрят в «похищении». Надеюсь, ты все хорошо продумаешь.
— Но ведь сначала ты со мной согласилась.
— Да, но чем больше я об этом размышляла, тем менее убедительной мне казалась наша версия. Уж не знаю, получится ли у нас с письмами.
— Меня это тоже смущает, — призналась я. — Возможно, мне лучше поехать в Нью-Йорк. Там живет Исис. Я вам о ней рассказывала. Мамина подруга.
— Ты никуда не поедешь, — отрезал Мануэль. — И хватит об этом. А с тобой, Агеда, мы потом поговорим.
Агеда ничего не ответила. Опустив голову, она вонзила вилку в кусок торта, словно бандерилью. Мануэль имел над тетушкой таинственную власть. Ему было достаточно слегка возвысить голос или нахохлиться, как бойцовому петуху, чтобы пожилая женщина, секунду назад казавшаяся такой строгой и уверенной, превратилась в жалкую беспомощную старушку. Только блеск в глазах выдавал ее гнев. В такие минуты мне становилось страшно. Под ресницами Агеды полыхал пурпурный огонь.
Кусок встал у меня поперек горла. Я поспешно поднялась из-за стола. Пока тетушка с племянником что-то обсуждали в спальне Мануэля, я сидела в библиотеке.
Толстые стены старинного особняка не позволяли подслушать их разговор. До меня долетали только обрывки фраз на повышенных тонах. Я накрыла голову диванной подушкой. Агеда наконец решила высказать то, что мучило ее с самого начала. Потому и не сумела скрыть раздражение. В какой-то степени я даже обрадовалась, что она способна вести себя как нормальный человек. И все же мне было неловко, словно меня растолкали посреди сна о Хуане и заставили вернуться к суровой реальности. Живот ныл так, как будто в нем была открытая рана.
Внезапно голоса смолкли, и почти в тот же миг на пороге появился раскрасневшийся Мануэль. Он налил себе коньяку и выпил залпом.
— Мануэль, Агеда права. Мне лучше уехать в Нью-Йорк до того, как меня хватятся. Наш план что-то мне совсем разонравился.
— Я же сказал, нет. Ты никуда не поедешь, — заявил Мануэль, вновь наполняя стакан.
— Но…
— Никаких но. Я за тебя отвечаю и знаю, что делаю. А у Агеды это пройдет. Уж я-то ее знаю. Она просто ревнует, вот и все. Тетя никогда не терпела рядом со мной никаких женщин. Даже мою собственную мать. Но это пройдет. Успокойся. Лучше я расскажу тебе о Денья. Сейчас для этого самый подходящий момент. Ступай переоденься. В черное платье.
Горько признавать, но перемены, превратившие мое заключение в нескончаемую пытку, начались четвертого ноября тысяча пятьсот семнадцатого года, в тот день, когда в Тордесильяс приехали мои дети Леонор и Карл. Я томилась в замке целых девять лет. Последние годы благодаря дону Эрнану оказались не такими беспросветными. Шестое ноября, день моего рождения, началось как обычно. Мне сообщили о визите Гильома де Кроя, сеньора Де Шрива, моего старого фламандского знакомца. Ничего не заподозрив, я приняла его без особых церемоний. Покончив с поклонами, фламандец рассказал мне о детях и спросил, хотела бы я их увидеть. Я ответила: конечно, да, можно было и не спрашивать.
Я даже вообразить не могла, что они совсем рядом. Дети тайком прибыли в замок еще два дня назад. Де Шрив с загадочным видом распахнул дверь. На пороге стояли юноша и девушка. Когда я видела Карлоса и Леонор в последний раз, ему сравнялось пять, а ей семь. С тех пор прошло двенадцать лет. Теперь им было семнадцать и девятнадцать. В их чертах, словно в зеркале, отразился Филипп и я сама в юности. Передо мной стояли дети нашей любви. Они поклонились. Я закрыла глаза. Окруженная призраками, я почти перестала отличать реальность от вымысла. «Вы и вправду мои дети?» — спросила я дрожащим голосом, тревожно вглядываясь в их лица. Мой сын унаследовал черты Филиппа, но не его красоту; он выглядел равнодушным и усталым. У Леонор были румяные щечки и золотистые волосы моей матери. Оба держались как бургундские принцы и почти не говорили по-кастильски. Я обратилась к детям по-французски. Они удивились. Каждое слово, сказанное мной, несказанно их изумляло, они словно не могли поверить, что сумасшедшая может задавать такие разумные вопросы. Леонор быстро освоилась и начала улыбаться, но Карлос вел себя так же недоверчиво, как в детстве, когда я вернулась из Испании, а они с отцом встречали меня в Бланкенбурге. Нам с сыном не представился случай узнать друг друга поближе. В каждом жесте Карла сквозили отчуждение и растерянность. Для него этот визит был пустой формальностью, и он не пытался этого скрыть. Не в силах справиться с болью от того, что дети потеряны для меня навсегда, я поспешила завершить аудиенцию и отправила их отдыхать.
Я осталась наедине с Де Шривом, главным советником Карла. Он тут же пустился в рассуждения о многочисленных талантах и добродетелях принца. «Пусть вам послужит утешением, — заключил Де Шрив, — что ваш сын станет великим монархом».
По мнению фламандца, я должна была немедленно отречься от короны, чтобы Карл стал править еще при моей жизни и мог найти во мне опору в первые годы своего царствования. Если на то будет моя воля, Кортесы утвердят его власть наравне с моей собственной. Я сказала, что не возражаю, что мой отец наверняка согласился бы с таким решением. Для себя я хотела лишь свободы и уважения, я надеялась, что Карл будет править от моего имени, и была бы счастлива править вместе с ним, согласно воле короля Фердинанда.