Тимофеев Николай Семёнович
Шрифт:
В связи с такими морозами руководство колонны приняло только одну меру: запретило работать по одному, а только парами или более крупными звеньями, чтобы вовремя замечать признаки обморожения на лице и дать возможность немедленно оттереть поврежденное место и бежать погреться в палатку, где круглосуточно топилась раскаленная докрасна печь.
Эта мера была не очень действенной, и буквально через несколько дней уже трудно было встретить заключенного без соответствующих знаков на лице. Одеты мы были очень плохо, и многие получали обморожение и рук, и ног, и всего остального.
Плохо стало и в палатках. Несмотря на постоянно раскаленные печи, на нижних нарах было так холодно, что мы сформировывались в тесные кучки человек по пять и, закутавшись в разное тряпье, кое-как засыпали. На верхних же нарах, наоборот, было нестерпимо жарко и душно, и были случаи, когда ночью кто-то слезал с верхних нар и заливал печь водой, хотя погасить ее полностью было невозможно, так как дрова из концевой части лиственницы горели, как уголь, который залить непросто.
Сильно обмороженных не сразу отправляли в Дуки, так как существовали какие-то лимиты для каждой колонны, а наша в свой лимит явно не укладывалась, а, возможно, играл какую-то роль и ее штрафной статус. Говорили, что из-за этих задержек были и случаи гангрены, но я своими глазами этого не видел.
Помня заветы Гришки Исакова, я начал время от времени заходить в палатку-контору и предлагать свои услуги по части что-то переписать, перечертить, подсчитать. Таких посетителей в конторе встречали очень неласково, видя в каждом таком посетителе попрошайку, для которого труд — не главное, а главное — хоть чем-нибудь поживиться по части съестного. А это было действительно так.
Я же сразу во всеуслышание заявил, что мне ничего не надо, а захожу я только для того, чтобы чему-то научиться, что могло бы как-то помочь в будущем. К тому времени я уже твердо усвоил главные пункты лагерного «евангелия»: не верь, не бойся, не проси, — и если по второму пункту я еще в своих силах уверен не был, то первый и третий исполнял неукоснительно. Помню, как один раз, гораздо позже, экономист, который к тому времени уже частенько поручал мне кое-какую работу, после ее окончания дал мне кусок хлеба, я отказался взять его, хотя весь мой организм, от макушки до пяток, громко вопил: «Хватай его, хватай!» Не взял.
Появились случаи членовредительства. Ко мне обратился молодой парень из нашей бригады с просьбой отрубить ему палец на левой руке. Я уже знал о таких случаях еще по Хунгари, но ко мне обращались с такой просьбой впервые. Я понимал, что парень решил пару недель прокантоваться в лазарете, даже если ему и грозило заново 10 лет по 58.14 «Контрреволюционный саботаж», хотя за такое членовредительство судили и не всегда. Я отказался, но недели через две его все-таки увезли в Дуки уже без пальца. Помог ему кто-нибудь или он сам решился, я не знаю.
Два молодых парня, мои соседи по нарам, несколько вечеров активно совещались, готовя план по обморожению ног. Какой-то умелец посоветовал им такую технологию: нужно утром помочиться в унты, и к вечеру после работы на морозе все будет готово. Я два раза видел, как оба парня вечером разматывали портянки и осматривали свои ступни. И оба раза были эти ступни густо-красными, но нормального обморожения не обнаруживалось. Не знаю, сколько раз пробовали они эту технологию, но оба они остались целыми и невредимыми до самого моего отъезда со штрафной колонны.
Зима шла к своему концу, морозы слабели, и наш, изрядно поредевший, но по-прежнему так же голодный коллектив несколько оживился. С лиц сходили черные следы обморожений, и улыбаться было уже не так болезненно.
Улыбаться пришлось недолго: на нас обрушилась новая напасть — цинга. О цинге я много писать не буду, о ней и так все всем известно. Сначала начинают шататься зубы, потом еще сильнее, так, что даже у некоторых их можно было вытащить пальцами, а потом вставить обратно, потом появляется кровотечение десен, а еще дальше (это уже не у всех) кровь начинает появляться на ногах, человек слабеет и вполне может отдать Богу душу. И снова судьба была ко мне милостива: у меня дальше небольшого шатания зубов дело не пошло. Кстати, у Славки тоже. Почему так получалось, не знаю. Молодостью нашей объяснить это было невозможно, некоторые такие же молодые страдали страшно. Но случаев гибели людей от цинги не произошло.
Было два вида лечения. Первый: фельдшер, «лепила», выдавал каждому человеку щепочку с ваткой, смоченной раствором медного купороса, и этой ваткой надо было время от времени смазывать десны. Это в какой-то степени на некоторое время укрепляло десны, но фельдшер предупреждал всех, что слишком часто делать это не следует, так как медный купорос — штука ядовитая.
Второй вид лечения — люто ненавидимый всеми хвойный настой. Его готовили где-то из кедрового стланика, приносили на нашу колонну готовым и раздавали ежедневно перед обедом. Это была такая тягучая субстанция мерзостного вкуса и запаха, но получить баланду, не выпив предварительно маленький черпачок этого зелья, никому не разрешалось.
На палатке-столовой висел плакат «Пей хвойный настой — не заболеешь цингой». Мы немного его переиначивали: «Пей хвойный настой — хрен вернешься домой». Недавно в какой-то книге о ГУЛАГе я прочел, что употребление этого настоя с научной точки зрения — абсолютно бесполезно.
Нас же со Славкой, видно, Бог берег, хотя не знаю, за какие такие заслуги. Мы с ним никогда не молились, ни я своему православному, ни он своему католическому, хотя некоторые остатки веры у него иногда проглядывались.