Моруа Андре
Шрифт:
— Мадам Годе, — сказала хозяйка.
Я взглянула на мадам Годе. Это была хорошенькая, несколько увядшая блондинка; был также г-н Годе, кавалер ордена Почетного легиона, с виду сильный и властный. Я ничего не знала о них, но звук этого имени показался мне знакомым. «Годе? Годе? — думала я. — Где я слышала эту фамилию?» Я спросила:
— Кто он такой, Годе?
— Годе, — ответила г-жа Соммервье, — это видная фигура в металлургии, один из директоров западных сталелитейных заводов; кроме того, он играет большую роль и в каменноугольной промышленности.
Я подумала, что, вероятно, Филипп говорил мне о нем, а может быть и Вилье.
Годе оказался моим соседом за столом. С любопытством взглянул на мою карточку, так как не расслышал моего имени, и сейчас же сказал мне:
— Не супруга ли вы Филиппа Марсена?
— Вы не ошиблись.
— Но я ведь прекрасно знал вашего мужа. У него, или вернее у его отца, в Лимузэне я начинал свою карьеру. Печальное начало. Мне пришлось заниматься бумажной фабрикой, что совершенно не интересовало меня. Я играл там подчиненную роль. Ваш свекор был суровый человек, с которым трудно было работать. Да, с Гандумасом связаны у меня не очень приятные воспоминания! — Он улыбнулся и прибавил: — Простите, что я так говорю.
Пока он говорил, я вдруг поняла… Миза, это был муж Мизы… Весь рассказ Филиппа внезапно всплыл в моей памяти с такой ясностью, как будто я имела его строки у себя перед глазами. Так, значит, эта красивая женщина, с мягкими печальными глазами, сидевшая на другом конце стола и весело улыбавшаяся своему соседу, была та, которую Филипп обнимал однажды вечером, сидя на подушках перед умирающим пламенем камина. Я не могла поверить. В моем воображении эта жестокая, страстная Миза приняла облик какой-то Лукреции Борджиа [24] или Гермионы [25] . Неужели Филипп так неверно изобразил ее? Но я должна была беседовать с ее мужем.
24
Борджиа (Борджа) Лукреция (1480–1519) — дочь римского папы Александра VI и сестра Чезаре Борджа; была послушным орудием в их политической игре.
25
Гермиона — в греческой мифологии дочь спартанского царя Менелая и Елены; была обручена с Орестом, но отец обещал выдать ее замуж за Неоптолема, сына Ахилла. И только когда Неоптолем был убит жрецами в Дельфах, Гермиона стала женой Ореста. По варианту мифа, принятому Еврипидом в «Андромахе», убийство Неоптолема было подстроено Орестом, стремившимся получить руку Гермионы.
— Да, действительно. Филипп очень часто называл ваше имя.
Потом я прибавила с некоторым замешательством:
— Мадам Годе была, кажется, близкой подругой первой жены Филиппа?
Он отвел глаза в сторону и тоже, по-видимому, смутился. «Что он знает?» — подумала я.
— Да, — ответил он, — они были близки с самого детства. Потом у них вышли какие-то недоразумения. Одиль не очень хорошо поступила по отношению к Мизе, я хочу сказать, к Марии-Терезии, но я зову мою жену Мизой.
— Да, само собой разумеется.
Потом, заметив, что моя реплика была совершенно неуместна, я перевела разговор на другую тему. Он стал объяснять мне отношения Франции и Германии в области сталелитейного и каменноугольного производства и связь между важнейшими экономическими проблемами и внешней политикой. У него были широкие взгляды, и я с интересом слушала его. Я спросила, знаком ли он с Жаком Вилье.
— С тем, что живет в Марокко? — спросил он. — Да, он состоит со мною в одном из административных советов.
— Вы считаете его даровитым человеком?
— Я почти не знаю его; он сделал большую карьеру…
После обеда я устроила так, чтобы очутиться наедине с его женой. Я знала, что Филипп запретил бы мне это, и делала над собой усилия, чтобы обуздать страстное любопытство, которое толкало меня к ней, но я не могла устоять. Я подошла к ней. Она видимо удивилась. Я сказала ей:
— Ваш муж напомнил мне за обедом, что вы когда-то очень хорошо знали моего.
— Да, — ответила она холодно. — Мы с Жюльеном прожили в Гандумасе несколько месяцев.
Она бросила на меня странный взгляд, вопросительный и в то же время печальный. Казалось, она думала: «Интересно, знаешь ли ты всю правду? И эта кажущаяся любезность не одно ли притворство?» Странно, она не только не произвела на меня неприятного впечатления, но, скорее, наоборот. Она показалась мне симпатичной. Эта грация, это печальное и серьезное выражение лица тронули меня. «У нее вид женщины, которая жестоко страдала», — говорила я себе. Кто знает? Может быть она хотела счастья Филиппа? Может быть, любя его, она хотела предостеречь его от женщины, которая не могла дать ему ничего, кроме горя. Что тут преступного?
Я села рядом с ней и приложила все усилия, чтобы приручить ее. После часовой беседы мне удалось заставить ее рассказать об Одиль. Она не могла говорить о ней просто и непринужденно. Видно было, что воспоминания эти до сих пор пробуждают в ней острую и мучительную боль.
— Мне очень трудно говорить об Одиль, — сказала она мне. — Я страшно любила ее, восхищалась ею. Потом она причинила мне большое горе, а затем умерла. Я не хочу чернить ее память, особенно в ваших глазах.
Она снова взглянула на меня, и этот взгляд был насыщен вопросами.