Шрифт:
Филиппушка не утерпел, плеснул в алюминиевую кружку молока.
— Значит, вернулся, говоришь... Какой он из себя-то?
— Пузатый. Буржуй как буржуй. Каким ему еще быть?
— А я его помню молодым еще. Красивый он тогда был. Здоровущий такой, гимнастерка на груди чуть не лопается, чуб на лоб — кудрявый.
Лександра помолчала минутку. При этом крупное лицо ее приняло выражение снисходительно-сладкое, будто усмехалась, а глаза остались горестными.
— На свадьбе у него была. Под окном стояла. Всю ночь потом проплакала, что не мне достался. Он мне но росту подходил. Влюбилась, видать, дура. А была-то мокрушей, прости господи, лет тринадцать или четырнадцать... Скажи, прошло столько лет, а помню... Так ты, Филиппушка, не отдавай избу-то, не отдавай, и все! Ты вон Советскую власть завоевывал, имеешь право. Пусть попробует!
— Не отберет, — сказал Филиппушка.
— Я первой за тебя восстану. Где это видано — избу ему! Рабочим жить негде. Не-ет...
Филиппушка удовлетворенно помолчал.
— Ой, что ж это я,— всполошилась Лександра.— Потеряли, поди, меня уже дома. А я сижу и сижу. Бежать надо.
— А то посиди, куда спешить? — сказал Филиппушка.
— Да дома хоть ночь не спи, все работа находится.
Она взяла со стола пустую банку, сунула ее под серый передник и откланялась.
Филиппушке и вправду не хотелось, чтобы она уходила. Пусть бы сидела, трепала свою чепуху, разгоняла какие-то неясные тревожные мысли. Бабьи слова — они пустые, а душу радуют. Но как удержать?
Он закрыл за Лександрой сенную дверь, набросил крючок, достал из сундука кусок хлеба, поел, потом снял тужурку, повесил на гвоздь, на ней укрепил картуз и только тогда прилег на неразостланную кровать. Устал. В левом боку, там, где сердце, что-то тонко щемило.
Филиппушка знал, что сегодня долго не уснет.
IV
По случаю приезда дяди в избе Самойловых накрыли праздничный стол. Немудреная закуска разложена на тарелки — мятый зеленый лук с розово-белыми кружочками редиски, только что с гряды белобокие огурцы, красные глянцевые помидоры, окрошка без мяса — где его летом взять? — все издавало запах огородной свежести, и глазу приятно было смотреть.
— Смотреть приятно, а есть нечего, —возразила на похвалу Колюхова Анна, жена племянника Василия, хозяйка дома. — Может, Васька консервов каких принесет. Где его черти держат? Полночь скоро.
Анна красивая, богатая телом и на улыбки щедрая, но с характером — никто, видать, ей не указ, сама себе голова. Серые глаза от возбуждения зелеными кажутся, губы спелые. Молодая. Должно, военная уже. Говорила из чьих, да Колюхов так и не понял. Анна, ну и ладно.
— У нас все это лакомство. Вот такой пучок луку двадцать копеек. Два рубля по-старому. Черт знает как дерут! — говорил он так, чтобы только не молчать.
Ему было неловко оттого, что все это затеяно ради него, не знакомого ни племянникам, ни их супругам, которых ждали с минуты на минуту, и оттого, что малолетки еще не спали, толкались в закутке, в десятый раз переделивая его нехитрые подарки, но виду старик не подавал. Сидел неподалеку от расцветающего стола с домашней важностью, будто не он в гости привалил, а к нему собираются, на хозяйку смотрел, будто заранее знал, как повернется она сейчас и что скажет, и беседу вел с уважением и к ее словам и к своим. И только незначительность разговора, лоскутность неопределенная его, выказывала неуютность и волнение Колюхова.
Хозяйка понимала гостя, но не баловала внимательной предупредительностью — некогда, потом, — сновала от плиты к столу, от стола к буфету, отвечала на вопросы, звенела вилками, покрикивала на детей и все поглядывала на дверь: почему не идут? Где Василий?
— А вы ничего живете, ничего, — удовлетворенно сказал Колюхов, будто боясь перестараться в похвале, — дай бог каждому.
— Так не хуже людей. Кто теперь худо живет? Все свое, копейка водится... В городе-то, наверно, и вовсе благодать? Кого там делать? Это мы тут из грязи не вылезаем: то огород, то свиньи, то коровы. А! —хозяйка махнула рукой, будто все это осточертело ей давным-давно и разговору не стоит, но видно было, что она довольна и гордится своим достатком. — Хозяина нету, — пояснила она. — Как назначили этим управляющим, так только ночевать и приходит. Сама работаю и весь дом на мне. А кто дома, те живут!
Она лукавила и понимала, что ее лукавство принимается и не осуждается. Этот тяжелый старик нравился ей своей мужской несуетливостью, и ей тоже хотелось понравиться ему.
Наконец в дверь ввалился Василий с тяжелой сумкой в руке, заранее веселый и шубутной.
— Скучаете? Ну, ничего! Вино, понимаешь, на время страды из продажи изымаем, пришлось в райцентровский ресторан слётать,— объяснил он. — Еле выпросил, через швейцара, — он наш когда-то был, сычовский, может помните Осипа Тарбеева? не помните? Ну и ладно, нечего там помнить, — вот через него только и достал. Пришлось расщедриться.
Он выставил бутылки на стол, нарушив цветастое убранство его, и Анна не выдержала:
— Ну, пошел черт по кочкам. Взял бы бутылку и хватило бы. Пиво же вон есть, обойдетесь. — Она быстро и цепко схватила водочные бутылки за горлышки и унесла в закут. — А поесть-то хоть взял в своем ресторане? — крикнула она оттуда.
— Взял! — откликнулся Василий.— Только колбаса какая-то мокрая...— Он подсел к Колюхову, вздохнул и, ища сочувствия, пожаловался: — Вот, раскулачила нас!—Тут же понял, что не то словечко ляпнул и рассмеялся, но поправляться не стал.